Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но что это был за рассказ… «Золотое перо» с натяжкой назовешь пропагандистским, да и вопрос еще: в чью пользу? Это драматичное и достоверное описание жизни Бунина (писателя-академика, лихорадочно увлеченного новой прозой) весной 1919 года — накануне и во время эвакуации сил Антанты, когда в Одессу ворвался атаман Григорьев. И как обычно у Катаева того времени, совсем не очевидно, на чьей стороне его симпатия: «Красные неуклонно смыкали кольцо вокруг города, и с каждым днем это кольцо все больше и больше походило на петлю». Вот с писателем разговаривает белый генерал «лаконически и откровенно, с прелестной грубоватой простотой солдата, не раз глядевшего в глаза смерти». Вот город захвачен, писатель отказывается уезжать, он ждет смерти, но отряд, вломившийся к нему в дом, останавливает вымоленная его другом-художником «охранная грамота». Большевики, чертыхаясь, уходят («Пойдем, братва»). Академик избежал расстрела.
«Вместе со страшной усталостью сердце его наполняла непонятная горечь, как будто он только что возвратился с похорон очень близкого человека».
(Бунин в 1946 году передал Катаеву свою книгу «Лика» с надписью: «Валентину Катаеву от академика с золотым пером», и одаренный не без гордости ее демонстрировал на камеру при съемках позднесоветского фильма о себе.)
Между тем на тезисы Ингулова стали отвечать. В газете харьковского УкРОСТА «Новый мир» 5 октября вышла статья поэта Георгия Шенгели, просто озаглавленная «Почему?». «Писатель безмолвствующий — лишь честный писатель», — полагал Шенгели, которому казался нелепым и неуместным пролеткультовец, «заявляющий, что он понимает революцию и воплотит ее в своих писаниях. Ни черта не понимает и ни черта не воплотит». Шенгели сомневался, что на пепелище может легко и быстро вырасти хорошая «идейная» литература: «Задавили события. Сдвиг слишком велик. Перевернуты не только устои быта, — смещены все познавательные навыки, искривлены все привычные циркули и ватерпасы, с которыми ранее познающий подходил к своему опыту».
Но разве Катаев не показал, что психологизм и краски могут жить в новых условиях? Очевидно, Шенгели отнес его рассказ не к «революционному искусству», а к «эмпирическим зарисовкам», которым отказывал в «обобщающей силе».
Тогда же, в октябре 1921 года Катаев и Олеша ненадолго вернулись в Одессу, где обменялись «идейно выдержанными» экспромтами.
Катаев:
Олеша:
Их финансовые дела стали налаживаться. Тогда же, осенью, Олеша забрал с собой в Харьков свою возлюбленную Серафиму. Поселились вместе с Катаевым, снимая две комнаты на углу Девичьей и Черноглазовской улиц.
По признанию Катаева, они сильно сблизились с Нарбутом: «…часто проводили с ним ночи напролет, пили вино, читая другу другу стихи».
В 1922 году в Польшу уехали родители Олеши.
«Помнишь, ты несколько раз говорил, что я не буду себя здесь чувствовать хорошо и буду тосковать — это ты был совершенно прав — я страшно скучаю по югу, — писала ему мать Олимпия Владиславовна. — Если б Ванда была жива, все было бы хорошо и мы наверно не уезжали бы из России»[23].
В том же году в Харькове Катаев познакомился с Мандельштамом, оставившим голодный Петроград и путешествовавшим по стране. Об этом есть в воспоминаниях Надежды Мандельштам: «В Харькове был перевалочный пункт, откуда южные толпы рвались в Москву… Все жили конкретным случаем, живописной, вернее, забавной подробностью, явлением, пеной с ее причудливым узором… Забавный и живописный оборванец, Валя Катаев, предложил мне пари: кто скорее — я или он — завоюет Москву».
Переезду в Москву способствовало новое возвышение Нарбута, которого перевели в столицу в отдел печати ЦК РКП(б). Следом потянулись его подопечные, первым из которых был Катаев. Но в Москву поехал и Ингулов — поступил в Главполитпросвет на должность заместителя завагитотдела.
В Москву отовсюду, из родных мест и тех, куда были заброшены Гражданской войной, съезжались молодые литераторы — например, в 1921 году Михаил Булгаков из Батума через Киев, в 1922-м — Николай Асеев с Дальнего Востока (он чуть не уехал в Харбин вместо своего приятеля поэта Арсения Несмелова), Катаев и почти одновременно с ним Шенгели из Харькова. «Едущих в Москву можно было распознать по блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг», — наблюдала Вера Инбер. Они ехали оттуда, где только кончилась война и все время менялась власть, туда, где давно шла мирная жизнь.
«Я мечтал раскусить Москву, как орех, — признавался Катаев. — Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать. Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!)». Приехал он в марте, в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели, с плетеной корзинкой, «запертой вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья». «Как сейчас помню только что появившегося в Москве молоденького В. Катаева в какой-то пелерине вместо пальто», — писал артист Театра оперетты Григорий Ярон.
Это была Москва храмов, бульваров, переулков, голых садов, деревянных домиков, извозчиков и громыхающих среди талого снега трамваев. Столица нэпа. Время разгульного «мещанина» — обилие торговых лавок, частных магазинов, закусочных, пивных, кабаре и ресторанов, где выступали артисты-куплетисты и цыгане. Начался журнальный бум: множество изданий с юморесками, пародиями, карикатурами, фельетонами, веселыми зарисовками из обыденной жизни.
«Помню, я в первую ночь после приезда ночевал на десятом этаже дома Нирнзее», — делился Катаев. Увиденное с этой высоты он обрисовал через год в еженедельнике «Красная нива»: «Внизу шумела ночная Москва. Там ползли светящиеся жуки автомобилей и последних вагонов трамвая. Из ярких окон пивных и ресторанов неслась музыка, смешиваясь с гулом толпы и треском пролеток. Светящиеся рекламы были выбиты на крышах электрическими гвоздями».
Он встретился с поэтом и драматургом Андреем Глобой, который, извинившись, сказал, что должен идти к портному. Катаев, отвыкший от комфортных условий, был шокирован. К портному!
В Москве он сначала жил у Андрея Соболя. Но совсем недолго, сильно стеснял, да и многие атаковали жилище москвича. Переехал в Мыльников переулок (ныне улица Жуковского) в районе Чистых прудов, снял квартиру у Ляли Фоминой, которую посоветовал ему знакомый литератор. По всей видимости, «великая блудница», приторговывавшая самогоном, из рассказа «Фантомы» (1924) — и была та самая Ляля: «Универсальные брошюры по всем вопросам литературы, техники, философии, этики, социологии и животноводства сыпались из этой мрачной дамы, как из взломанного шкафа полковой библиотеки. Она уничтожала меня цитатами, зловеще хохотала, высовывала из-под одеяла толстую голую купеческую ногу, вращала облупленными яйцами глаз, чесалась под мышками, забивала в рот куски хлеба и жрала столовой ложкой сахарный песок».