Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но Пиппо, я же объяснил: не было здесь никакого сговора! – возражает отец.
Витале пару минут молчит. Слышно только тяжёлое материно дыхание, будто она запыхалась от быстрого бега.
– Я тебе верю, Сальво. Больше скажу: я совершенно убеждён, что так всё и было. Но у меня тоже есть дочь, пускай и несколькими годами младше, и я скажу тебе то, что сказал бы ей. Это слова отца семейства и друга, а не человека в погонах: между нами, сам знаешь, иначе не бывало. Я просто пытаюсь представить себя на твоём месте. Можно? – отец, вздохнув, скребёт подбородок. Витале затягивается. – Допустим, даже с разорённым огородом и птичником ты всё-таки сможешь наскрести на адвоката. Снесёшь пересуды: мы ведь оба знаем, что честь – главным образом желание не опозориться перед соседями. Запрёшь дочь в доме до самого дня суда, а это может занять и целый год. После чего вы явитесь в суд, и девушке придётся прилюдно, во всех подробностях, рассказывать, что именно произошло. Адвокат противной стороны намекнёт судье, чтобы на самом деле она дала согласие и даже встречалась с обвиняемым наедине: мол, поймите, это был акт не насилия, а величайшей любви. И знаешь, чем история закончится? Тем, что лодку присудят тому, кто в ней сидит, – старшина, скривившись, яростно тушит сигарету в пепельнице, так и не сумев на сей раз добиться аккуратного столбика пепла: слишком много размахивал руками. Потом поднимается, идёт к двери, но, вдруг остановившись на полпути, оборачивается ко мне: – Твой отец, будучи всего на пару лет старше, чем ты сейчас, едва не совершил самую большую ошибку в жизни. Я ему тогда вот что сказал: не спеши, Сальво, дай воде отстояться. И тебе я хочу дать ровно такой же совет: ступай домой, остынь. У вас ведь, молодых, в голове столько всякого: любовь, волнение, романтика... Но знаешь ли ты, что такое брак? Это контракт, взаимная выгода. Он тебя содержит, ты хранишь ему верность, ведёшь домашнее хозяйство и окружаешь заботой его самого и его детей. В остальном после свадебных конфетти у каждого из вас своя жизнь. Повезёт, если хотя бы за обедом и ужином видеться будете. Жена – это женщина, которая смогла занять своё место в обществе и в итоге получила чуть больше свободы, чем раньше. Вот если Всевышний сподобит до срока остаться вдовой, тогда, глядишь, она и сможет собой распоряжаться, как ей заблагорассудится. Только разве создана женщина жить в одиночестве, без мужских объятий? Мясо огонь любит – это не я, это природа говорит. Законы могут приниматься и отменяться, а природу не изменишь!
Когда мы выходим из участка, солнце обрушивает на нас удар ещё тяжелее прежнего. Козимино давно исчез, и мы втроём больше не держимся за руки: каждый идёт сам по себе, наедине со своими мыслями. Всё потому, что я родилась девочкой, думаю я. Двадцать лет назад старшина Витале посоветовал отцу нарушить традицию и вместо того, чтобы пристрелить убийцу брата, подать на него в суд. Мне же он велел вернуться домой и выйти за человека, который меня оскорбил.
Отец снова погружается в молчание. Мать бредёт, опустив голову, я слышу только, как она без конца бормочет: мир как стоял, так и стоит. И она права.
51.
Голову всё-таки напекло, и сумрачный дом становится для меня просто оазисом свежести. Я сразу ложусь в постель, а мама, усевшись в соседнее кресло, принимается замачивать тряпки для компрессов мне на лоб, пока всё растущий жар не погружает меня в сладкое забытьё.
В дверь стучат.
– Не открывай никому, Сальво! Ишь, комедия им тут! – вопит мать. Я слышу, как она кружит по комнате, словно волчица у норы с детёнышами, как, прогоняя полуденный зной, хлопает оконными створками. – Священник, карабинер, сваха... все своё гнут, – и, уже отцу: – Прав ты, что попусту рта не раскрываешь!
Может быть, это лихорадочный бред, но такие слова я слышу от неё впервые.
– Столько усилий, чтобы вырастить дочерей в чистоте, и что в итоге? Одна заперта в четырёх стенах каким-то проходимцем, другой воспользовался негодяй, наполовину преступник! – сняв двумя руками тряпичный компресс, она полощет его в стоящем возле кровати тазике, отжимает и снова прикладывает ко лбу. – Мы всё потеряли: землю, птичник, достоинство! Так что же нам осталось?
Я чувствую, как телом овладевает слабость. Голос матери доносится теперь издалека, словно сквозь сон.
– Много лет назад, приехав в этот город, я была здесь чужой. Чего только не делала, лишь бы приняли, да без толку: всё равно что собакам ноги выпрямлять. Прочь! Бежать отсюда надо и никогда больше не возвращаться!
Рядом со мной на край кровати садится отец. Но веки онемели, мне едва удаётся их приоткрыть.
– Амалия, – говорит он, поглаживая мать по щеке. – Бежать – это для тех, кто творит зло, а не для тех, кто от него страдает.
– Но ты же сам слышал, что сказал старшина...
– Пиппо Витале сказал лишь то, что мы и так знаем! Да, Олива ещё молода, но раз мы отдали дочь учиться, должны и её голос услышать.
Вот только голоса у меня нет, а глаза щиплет, я даже слов не различаю! Слышу шаги по комнате – и больше ничего, совсем как в детстве, когда мы с Козимино ещё спали в одной большой кровати и я перед сном представляла себя на сцене во время праздника святого покровителя, непременно с привязанными сзади белыми крылышками. «Пой, Оли, пой», – кричит мне мать из толпы. Я, раздувая ноздри, делаю глубокий вдох, отчаянно стискиваю грудь, пропихивая дыхание через горло, но изо рта не вылетает ни звука. Все взгляды прикованы ко мне. Девчонки-хористки довольно ухмыляются: места солистки я явно не заслужила. Снова начинается музыка, я отсчитываю такты вступления, что есть силы выжимаю из себя воздух – и ничего. А они стоят прямо передо мной: отец, Козимино, даже Фортуната, очаровательная, грудь вперёд, светлые волосы зачёсаны наверх, как у Мины, когда она играет кончиками пальцев на губе в песне «Le Mille Bolle Blu»[20]. И мать кричит: «Пой, Олива!»
Но я не могу выдавить из себя