Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот сегодня, у лиственниц, было такое же, золотое. За ними желто-мглистые поля, дальше лес, дальше небо, дальше море. Только вот собака облаяла. Причем не просто, она с цепи сорвалась. Мама учила меня глядеть собаке прямо в глаза (у Горького, говорит, вычитала), тогда, говорит, ни одна собака не тронет. Не знаю, не знаю. Я-то старался глядеть, но она-то, зараза, кидалась не глядя. Пришлось держать оборону. За что? Ведь я там впервые, но давай и ее поймем: она стольких облаяла, сидя на цепи, столько злобы накопила, что сорвала ее на первом попавшем. А еще я помню другую цепную собаку, керченскую. Она всегда лаяла на меня до хрипа, когда я шел мимо, рыла песок и вдруг сорвалась! Все, решил я, не видать мне Сибири, не дожить до первой книги, до сына, но собака, опешив от свободы, растерялась, заскулила, стала ползти на брюхе.
Не очень налюбуешься на закат, когда тебя облаивают. Не очень заметишь пушистые иглы лиственниц, далекое небо с неярким теплым солнышком. Но к тому времени, когда приедут деточки, собака поумнеет, или ее посадят на цепь, или она помрет, собаки недолго живут. Это не от пожелания ей смерти, это просто факт — собаки живут недолго. Это мы про них знаем. А про себя не знаем. Читаешь, например, планы какого-то писателя, уже умершего, читаешь и уже знаешь, что ему осталось столько-то. Но он не знал.
Отец, как он выразился, сидит уседом, то есть взялся крепко. Касательно домашнего хозяйства, мы перешли на осадочное положение, это выражение в отцовском стиле. Признаться маме, что деньгам каюк, стыдно, ведь если деньги не пропивать, их будет много. Но вообще живем. Вот тебе крохотная выписка из отцовских воспоминаний:
«…После техникума меня послали в леспромхоз, но рубить лес не стерпела у меня душа. И я ушел в лесное хозяйство и сорок лет проработал. Охранял лес и сажал новый. Когда я читаю в газете, что каждый должен посадить хотя бы одно дерево, то это читать смешно. Я посадил деревьев десятки тысяч, но этого все равно мало. Я читал в журнале, что каждую минуту на земном шаре становится пустыней сорок гектаров земли, поэтому одно дерево на одного нас не спасет. Тем более у нас деревья не сажают, а пересаживают, — ну и так далее». Конечно, я привык по редакторской привычке считать себя умнее автора, но мысли у отца верные. Целую. Да, я снова перестал бриться. Отцу не нравится, но я говорю ему, что борода это знак восстановления связи времен, ведь дедушки носили бороды, и еще какие! Так что привет тебе от моего естественного облика.
Еще видел детей, играющих у подножия горы. Они делали венки из разных цветов и надевали на себя. Нынче странная осень — долго тепло, будто хочет посильнее нагреть землю перед зимой, и поэтому цветет то, что уже цвело весной, будто не может дождаться очередной весны. Один мальчик сплел венок из цветущей крапивы. «Ведь жалится», — сказал я, но он ответил: «Что вы, к осени она мягкая». Я попробовал — и верно, совсем ручная, будто и не крапивой зовут, видно, надоело быть недотрогой, зацвела к осени. Такие красивые белые лепестки среди зелени. Этот мальчишка прямо как командир, надел венок, взял палку-посох и закричал: «За мной!» — и все, человек, наверное, двенадцать, надели венки и пошли за ним. Девочки сплели даже из красной рябины, им очень шло, у других были желтые венки, и они все вместе пошагали в гору. Еще они несли с собою огонь… Спокойной ночи, нет, уже доброе утро, так как далеко за полночь.
Письмо седьмое
А сегодня проспал, нарушил завет Мономаха — встречать солнце в молитве, работе, пути. Летом не угнаться, а сейчас достижимо. Сразу и оправдание — долго читал. Знаешь, почему русские женщины наиболее целомудренны? Вот шутливое объяснение Пушкина. Он замечает, что у нас для греха зимние ночи слишком морозны, а летние слишком светлы.
И пошел я все-таки к лесу, виниться перед солнышком, пошел той же окраиной и вновь был облаян уже посаженной на цепь знакомицей, и уж не захотел возвращаться по этой улице, а побрел по стерне к двум далеким скирдам, мечтая полежать на соломе. Увы! Удушающий запах отвратил меня, — скирды эти были рукотворными холмами минеральных удобрений.
Ты думаешь, этим было все испорчено? Как бы не так! Пошел к лесу, оглядываясь на солнце и щурясь, особенно когда за спиной оставались чистые застекленные лужи. Но постепенно стал глядеть под ноги и до леса не дошел, хотя бродил долго, почти до девяти. Увидел много-много паутины, т. к. иней, засеребрив, обозначил ее. Чаще это были паутинки меж остатков колосьев и напоминали то веревку для белья, то рыбацкие сети. Кладешь паутинку на ладонь — мгновенно блестят капельки воды, а сами волоски еле видны. Потом и вовсе повезло — вышел на край поля, на целину, и идти по ней легко, и идти не хочется. Вот одуванчик. Впервые видел одуванчик, покрытый инеем. В прямом смысле не дыша, я обошел вокруг, одуванчик искрился, как бриллиант, хотя бриллиант — вещь тяжелая и твердая, а тут была такая хрупкость и нежность. Осторожно отделил его и вращал меж собою и солнцем. Внутри кристаллов семечки. Положил на траву, осыпались. Взойдут. Потом еще чудо — кусты метелок. На них не насмотришься. Навстречу солнцу они матовые, молочные, от солнца черненые, кружевные. Отряхиваешь с них иней, и вспыхивает крошечная радуга. Но это надо видеть так: встать спиной к солнцу, поднять снежный букет и встряхнуть, и ловить эту долю секунды. Потом видел морские звезды на земле, это острые, прижатые к земле листья осота.
Вот думаю, не приди я утром, эту красоту не увидел бы. Оглядываясь, я видел грубые следы своих сапог, разрушение красоты. Эти метелки, звезды, паутина, осыпанные крохотными зеркальцами инея, они и без меня бы посылали друг другу приветы, крохотных зайчиков, осязая красоту. Для меня одно утро, для их жизни — вечность. Или они ждали, что я приду и полюбуюсь? Но я же не мог идти, не касаясь земли. Или мог? В той же тайге, у Ангары, помню тихие лиственницы, их сияние, тишину, их долгое-долгое стояние в этом покое и будто ожидание, чтобы открылись