Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рябина красивее вечером. Это оттого, что закатное солнце осенью резко алое и добавляет красноты рябине, а утреннее солнце осенью белое. Сгрыз одну «жаркую кисть», уже не горькая.
Добрались снова. Шеф будто подрядился проверять мою дееспособность. Он ловит меня, и давно. Не оттого, что хочет избавиться, чтоб приручить. Купил тем, что очерк о музеях идет, что «укрепил мнением», цени! Но чтоб я понял, что одной критикой полосы не заполнишь (а что есть критика, теперь устало и запоздало думаю я, — она есть следствие прошедшей болезни), так вот, шеф рвет очерк. Зарисовки о природе берет с ходу. «Ты пойми, — красиво говорит шеф, — люди устают на работе, неужели им читать о страданиях, дай им отдохнуть, подпусти лирики». И опять-таки запоздало думаю, надо бы сказать, что страдание страданию рознь. Он имел в виду критику недостатков хозяйствования, я — критику дремлющей души. Он хотел звать стенографистку, но диктовать о природе не было сил. Вслух в районной редакции кричать, например, такой текст: «…поражаешься тому, как невесомость одуванчика, оставаясь невесомостью, превзошла материальность многогранного драгоценного камня…». Это все из той же моей оперы, что деньги — ничто, а красота и польза — все. Когда прижмет, то золотой перстень отдается за буханку хлеба, и вообще у золота цвет детского поноса, удастся ли это хоть куда-то вставить?
Кое-как обтяпал миниатюры, послал по почте, хотя прошу понять, почему про удобрения и подшипники можно орать на три улицы, а про одуванчики, превзошедшие бриллианты, стыдно.
Лечь костьми, сказал шеф. Сразу вспомнил, что утром издали увидел громадные раскиданные кости на поле, поспешил с оживленным палеонтологическим чувством, и что же? Оказались детали трактора, покрытые инеем. А я-то хотел костью утишить злобу знакомой собаки или хоть ворону порадовать. Надо сказать отцу, а то мартены ждут, а железо ржавеет.
И еще. За мной опять шли. Не сочти за манию преследования — двое, с вилами на плечах. Оглянулся — нет. Чистое поле, куда девались? Пришельцы, не иначе. Ну-с, за дело. За нелегкое дело свое. Хотя почему нелегкое? Идешь по звонку, тебя боятся. Нет, врут журналисты, что их труд нелегок, врать не надо. Тот, кто хорошо докладывает о битве, тот не бился. И еще: тот, кто бьется всерьез, не говорит о своих страданиях, а тот, кто кричит о них, тот корыстен.
А, сон мой: взлетаю на целлофановых крыльях. Это сегодня. А вообще без них. Вообще в мои годы сны-полеты неприличны.
Ладно, займусь… И, разложив бумаги, которые жалко было сжечь, изрекаю вслед идущим: не копите богатство — отдавайте. Но, думаю, каково пишущим? Накопишь мало — плаваешь на мели, накопишь много — захлебываешься. Все матушка-мера. Где она? В таланте… Да, еще шеф говорил, что мой очерк признан лучшим за полугодие. Если он лучший, то плохи наши дела. Детей целуй. Себя береги. У меня ничего нет, все сжег, только вы.
Пришло письмо от брата, вот и еще один грех на меня, — он все звал к знакомой бабушке, старухе с удивительной памятью, она ходила пешком в молодости в Нижний и в Москву, жила в старости одна. Я давно обещал брату поехать к ней — поздно.
И все-таки я не думаю, что письменная речь единственна для закрепления памяти. Мир праху твоему, бабушка. Почему-то вспомнилось, или это от вчерашнего, нет, позавчерашнего чтения, вчера было не до чтения: у Лермонтова увиделось раньше скрытое — Бэла, умирая, страдает о единственном, о том, что она и Печорин разной веры, что она некрещеная и что они за гробом не встретятся. Максим Максимыч хотел ее окрестить, но уж очень ослабела, а крест все-таки поставил.
Вчера было не до чтения, ибо отец вернулся с работы расстроенный и выпивший: ломосдатчики подводят. «Обещают. Но домны не загрузить обещаниями». Я сказал о раскиданном в поле тракторе. «Всего-то? Да это мартену на один зуб». Отец дал где-то занятую десятку: «Сходи, разбей». Я собрал кой-чего, зашел в больницу, мать уже знала, что отец выпил, так как, по выражению отца, шпионаж сработал, его предали. «Ты из-за него не расстраивайся, таковский был, — сказала она. — Он не пьет — человек, а запьет — полчеловека не остается. Это ведь будет тьма египетская».
Тут остановлюсь для отступления: у нас пожилым и сельским людям в литературе отведено почетное место, языком пользуются они одним — народным, метким, но без употребления современных или литературных оборотов. Но как же? Радио слушая, читая газеты, оглушаясь телевизором, разве можно совсем не зацепиться ни за что? Я замечал, что и из этого потока старики выхватывают обороты меткие или применяют по-своему. «Тьма египетская» это из прочтенного мамой рассказа Булгакова, а стала она применять выражение к отцу, когда он выпил аптечный пузырек с лекарством. А Булгаков в свою очередь взял тьму египетскую из библии, эта тьма укрыла святое семейство от царя Ирода по пути в Каир.
Когда я вернулся, отец сообщил:
— Да, сынок, тяжесть эпохи легла на нас…
Примерно так он изъяснялся. Потом велел выяснить вопрос, почему не передают по радио народных песен, потом открыл тайну, что у него в загоне есть тонн двести тридцать, потому что надо уметь работать.
— Надо дело иметь со звонарем, а не звонить в большой колокол.
Это в переводе значит: надо иметь дело не с начальниками, а с бригадирами, мастерами, завскладами и т. д. Потом осуждал нынешнюю молодежь:
— Не знают ни креста, ни пояса, а еще всем недовольны, это ведь свиньи под дубом, чтоб им и желуди валились в рот. Я разбираюсь в политике — не пойдет такой номер, чтоб уничтожить долю человечества. Очень негодую, которые шипят из подворотни, всего им не хватает: мяса, масла, не нажрались еще, а ходят размеры что вдоль, то и поперек. Рождения, запиши, твоих лет и старше, с нынешними большая разница. Которые всю ночь в очередях не простаивали, которые номер на руке не писали, тем ничего не докажешь. Они курят сигареты с мундштуком, они думают, что коммунизм упадет им как манная каша, так бы их всех в фуфайки и одел.
— Ну это ты зря.
— Тогда пусть поймут. Это ведь Обломовы. И Захар главное добавил, носки ему надевал, он бы поднял восстание. Вот вы косили, гребли, реку переезжали, а ваш-то папка на дровнях обновляет путь, а сын-то неладно сделал, обморозил пальчик, а мать ему грозит в окно… У нас крепостного права не было, сразу