Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тут припас, — говорит Валёк и тащит меня в сенной чулан. Там в старом ларе сложен инструмент моего крестного, что на летчика учится, пилки, долотца разные, стамески, и младшего дяди, что в заливе Ди-Кастры служит, — резцы всякие. Все это пуще глаза берегите, наказывали бабке. Я к ларю подходить боялся, а Валёк открывает верхний ящик и достает вышитую косоворотку из доброго белого полотна, — видно, помялась.
— Своровал? — я даже попятился.
— От папани осталась!..
— Нет, — говорю, — Валёк, так не пойдет…
— Ну мотри, мотри. Не хочешь хлеба с сахаром? Масла-мяса не хочешь? Я ведь могу один. Тебя только жаль. Не видал ты ни шиша, окромя своего вонючего двора…
— Вонючего? Ты это брось, а то…
— Что «а то»?
Валёк хоть и одногодок, рослее меня, крепче. К тому же родня. Драться вроде бы нам не с руки. И я сдерживаю себя. А сахара, хлеба, масла мне — вот как! — хочется, и Уфу повидать не мешало бы.
— Решился? Вот трешница. На буханку коммерческого хватит. Поезд вечером. А сейчас, короче, хлеб доставать идём. Клади сумку — и айда. Короче, мне некогда…
До Уфы не близко, а хлеб наш кончился. Остатки буханки тянули как резину-жвачку, ели и не ели, жевали медленно. Так, говорил Валёк, лучше еда усваивается — грамм за сто граммов.
В вагоне, можно сказать, просторно. Сидят и лежат, стоячих пассажиров не видать. Мы только. Едем, озираясь, проводник в вагон — мы под полки. Хорошо, что он редко показывается. На больших остановках.
В купе две женщины. Бабка в пуховом платке и в потертом плюшевом жакете, другая тетка помоложе, все лицо в конопушках. На коленях у них еда. Жадничают. Заправляются через каждые полчаса. Мучают нас. И все же не выдерживают наших красноречивых взглядов. Бабка в жакете хлеба по ломтику дала, а тетка в конопушках по две вареных картохи.
— Кто ж у вас в Уфе-то? — поинтересовалась тетка с конопушками.
— Брат, — отвечал Валёк, — старательно прожевывая хлеб, напомнив мне, так лучше еда усваивается, грамм — за сто граммов.
— Родной? — продолжала тетка, выждав, когда Валёк сглотнет.
— Да, тетя.
— А где же мать с тятькой?
— Померли, — врал Валёк. Я молчал. Видел, что Вальку не особенно верят и на меня любознательно глядят. Одет-то я чисто, на беспризорника не похож. И с Вальком у меня на личность никакого сходства.
— А ты кто, внучек? — это бабка в вытертом жакете ко мне обращается.
— Со мной. Меньшой братан, — за меня отвечает Валёк, боится, что я не то, что надо, совру.
Тетка в конопушках хитровато оглядывает нас, будто впервые.
— Братки вы, может, и братки. Да не по крови, И одежонка на вас разнодворная. Словно один материн сын, а другой мачехин?
— Ха! — забывается, наевшись, Валёк. — У моей матери семь ртов, а у евонной он один-одинешек!
— Как же так получается, внучек? Сказывал ведь, что мать-то у вас померевши? — вмешалась бабка в жакете.
— Ну да, когда… — начал было Валёк, бабка в потертом жакете перебила:
— Грех, внук, врать, грех. Кабы знала, и хлебушка не дала. Живую мать хоронишь. Верно, и отец жив-здрав?
— Воришки, видно. Спаровались, — раздался над нами хриплый голос. Поднимаю глаза и вижу дядьку в проходе. Стоит, покуривает, чадит самосадом. Плотный, словно сбитая головка сыра. — В милицию заявить надобно, давно я за ними доглядываю. Так и сделаем, сдадим!
— Дядь, а дядь… — Валькин голос снова писклив, опять будет лебезить.
— Есть у него мамка. И у меня есть, — не выдерживаю я. — А жратвы нет. А в Уфе и хлеб, и сахар…
— Так бы давно, парень, — говорит дядька, — а темнят, темнят. Будто дуралеи тут. В Уфе, скажу я вам, то, что и в Самаре. Власть-то кругом одна. Терпеть надо. Ждать. Да, ждать…
— Видно, как вы терпите и ждете! — нахохлился Валёк, оглядывая дядьку снизу вверх и с боков.
— А тебя, пескарь, в угол не ставили?
— Меня? — Валёк ткнул себя указательным пальцем в грудь и улыбнулся. — Нет, не ставили. Мы в юрте жили, она круглая!
— Смышлен, грамотей! — заулыбался дядька. — В карман за словом не полезет. Кто же батька твой, что в мусульманской избе проживал? Башкирец?
— Да, — соврал Валёк.
— На твою личность глядя, не скажешь…
Со средней полки спрыгнул парень в штормовке с блестящей портупеей через плечо. С полки свисает красноармейская шинель в дырочках по поле. Комсомолец, видать. В вагон он подсел где-то ночью и сразу же задал храпака. Дядька разбудил его своим разговором.
— Так, куда же дрейфуем, товарищи? — продолжал, улыбаясь, парень. — За хлебом-сахаром?
Валёк и я согласно кивнули.
— Я тоже, — ошарашил нас парень. — Будем знакомы, Костя Колпаков. Держитесь меня. В Уфе определимся. Брат-то действительно там есть?
— Есть… — как-то неопределенно, без прежней уверенности, ответил Валька, я даже покосился на него: неужели мне врал?
— Покажи, товарищ Валя, адресок? — Костя Колпаков прищурился. Валёк засуетился. И я все понял. Нет в Уфе никакого брата.
— Значит, товарищи, едем на деревню к дедушке?
— Забыл я конверт с адресом, — оправдывался Валёк. Теперь даже я ему не верил.
* * *В, Уфу приехали ночью. Морозище — дышать с непривычки хоть не дыши. Лицо словно опалило, и уши разом загорелись. Ведь мы в кепчонках и летних пальтишках на рыбьем меху, в голой обувке. У меня сапоги — еще так-сяк, а у Валька — лягушки.
Никакой Уфы на станции нет. Она, говорят, где-то на горе и за горой. Гору видать — крутая. В нашем одеянии на нее и не взберешься — заживо ледышкой станешь. Ветер так и сечет, с присвистом, словно с той горы кто-то неведомый на санях катится.
— За мной, товарищи, — скомандовал нам Костя