Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне хорошо — и грустно. В перелеске летом гуляли с Дмитрием, была цель — собирать грибы — но я быстро потеряла интерес к пятнам изумрудного и золото-зелёного, прыгающим перед глазами, малодушная городская жительница, запросилась домой. В нём только проснулся азарт охотника: грибов хотелось — не поесть, принести похвастаться. Он увлекал, как капризного ребенка: посмотри, какие цветочки. Ну, погляди, как правильно свита паутина. И впрямь, паутинный круг, тонко отсвечивающий на солнце, что еле пробивалось сквозь густую бархатную бахрому ели, слегка дрожал под ветром и дивил геометрической вывереностью линий. Я остановилась, зачарованная. И Дмитрий шагнул вперед, колыхнулась ветка и паутинка исчезла, словно никогда не было, вмиг, и запоздалое моё «А!» прозвучало уже в другом мире: в мире, где паучки плетут иные сети, оставляя пробелы и делая повторы, ошибаясь на полградуса и небрежно сцепляя нитку.
Умершая паутинка доконала. Я села на бревно и сказала: «Подожду здесь». Он ушёл, обиды не было: «Как хочешь». Прошло время, я стала волноваться. Я легко добралась бы до дома: не в первый раз в этом лесу, хаживала, но Дмитрий… Нет, он, конечно, справится — да и что за лес в Подмосковье: издали доносится едва различимый, но всё же гул дороги… Я выкрикнула раз или два его имя. Он не отзывался. Было не по себе: все-таки лес, если никто не слышит, я в некоторой опасности здесь одна. Страх в лесу совсем не похож на страх в городе. Там, пусть в пустом колодце двора ночью, одна на поздней станции метро, мелькаю ли тенью в переулке — я боюсь, конечно, но по-другому. Кроме людей и диких собак некого там опасаться. Лес — иное. Здесь воображение рисовало неслыханных чудовищ, я ждала мёртвой русалки, свесившейся с ветви дерева прямо надо мной, или лешего из-за осины, пьяно подмигивающего синей рожей. И, хотя с древнерусской нечистью я в целом всегда была в ладах, потому как не верила, будто они злые — что тут можно поделать: не по себе.
Через пятнадцать минут он вышел на поляну — не леший, конечно, мой муж.
Я сказала:
— Ты почему не отзываешься?
— А что, надо?..
Зачем я помню все детали, мелочи разной степени гадкости? К чему они мне тут, в новой жизни? В месте, где всё совершенно иначе. Где уже звучит совсем другая музыка.
Моя Ялтинская квартира (почему бы мне не назвать её своей?) наполнена запахами. Запах каждого человеческого жилья особый, ни с каким другим не сравним. И мало изобретено слов, которые бы могли его называть. Но в данном случае пахнет, кажется почему-то, ракушками. Вот ведь что: все курортные квартиры кажутся не очень-то настоящими. Как будто их совсем временно, приноровляясь к эпизодическим обитателям, сотворяют буквально из ничего за две с половиной минуты до прибытия жильцов.
Прохладно. Ноябрь, все-таки. Может, назвать записки «Ноябрьскими рассказами»? Да мало в них от рассказов. Скорее разобранные, разрозненные миниатюры. Гайки в дедовом ящике для деталек. Но всё-таки здесь должно в итоге образоваться протяженное, слитное пространство. Хотя бы потому, что в жизни пространство всё-таки весьма сплочено: место — здесь, время — осталось всего ничего. Ни денька больше.
Просто одно как-то само собой вытекает из другого. И только растёт недоумение, почему не лето. Ну как же. На море-то ведь надо бывать всегда летом. А совсем не осенью. Но летом я была в другом месте. Как всегда, в Дударкове. Всё мне казалось, достаточно разок написать о нём, отписаться, так сказать, и можно навек закрыть тему. Но возвращаясь и возвращаясь в дедов дом, я понимаю, что тот мой крест досмертный, или, сказать веселее, пожизненный.
Дударков — место встречи двух вселенных. Особенно сейчас. Когда в доме сделан ремонт. Новые двери и обои. Из прихожей убрали вышитые бабушкой картины и рушники — сложили на чердак. Выровнены потолки и стены.
Вяз на Долыне раздался, поправился.
Двор весь, сколько ни есть, залит бетоном. Где виноградная арка? Где чернобривцы, бессмертники, душистые ночные фиалки? Где старая груша? Умывальник в сирени? Ничего, ничего нет. Закатали моё детство под асфальт. Но память удерживает другое.
Самый многослойный тот дом из всех домов. Помню его нашим. Светлую комнату с тремя окнами в утренний сад. Помню в запустении, когда от стен отставали обои. Это когда помер дед. Он лежал в домовине — «домовина» гроб по-украински — на столе в той же самой комнате, где, бывало, мы проводили целые дни.
Ладно, теперь буду помнить дом и таким, обновленным. Как скажете. Двери прям как в латиноамериканском сериале. Варвара постаралась. Буду хранить в памяти мой неприкосновенный остров новым: разжившимся обстановкой, среди которой прежние предметы выглядят как чужие, пришлые гости. Я узнаю их и кидаюсь навстречу. Старые кресла, в которых мы по очереди спали, составив по двое. Когда чуток подросли — между креслами ещё боком поворачивали стул. Потом, когда и из такого сооружения выросли, братья стали стелить на полу «кокон» — три одеяла, одно на другое. Тут они и дрыхли после Дударкивского клуба, часиков до одиннадцати, а когда приходила пора просыпаться, сворачивали всё, и, как было, относили в спальню — потому и кокон.
Мы уже с вами окуклились, родные мои.
Да, журнальный столик. Колченогий, с зелёным поцарапанным квадратом обивки прямо посередине. Фарфоровая рыбина-графин с раззявленным зевом. Большая, с золотистыми чешуйками на боках, она была окружена некогда шестью маленькими рыбками-чашечками. Но у одной откололся хвост, а у другой плавник-ручка — и все они, одна за другой, последовали на Долыну, в копанку. Где-то там лежат и медали бабушкиного брата, Павла, воевавшего в Отечественной. Я не успела их сберечь — их выкинули, когда мне было лет одиннадцать. До сих пор не могу себе простить.
Веранду повело, собираются перестраивать.
У Варвары свои нелады с мужем. Мы сидели с ней в каморе, где когда-то бабушка читала мне, семнадцатилетней, молитву, научая прямому разговору с господом богом. Сидели с тёткой, смотрели друг другу в глаза. Не плакали. Две бабы у сгасшей плиты.
Я хотела помочь, хоть бы словом одним утешить, всё выходило не то.
— Ну а ты не видела, за кого идёшь? — во мне вскипало. Может, если вот так врезать ей, придёт в себя, встряхнётся, встрепенётся? Клин клином…
И вправду, он и тогда был такой, как теперь, ничто не указывало, что может измениться — да и с какой стати мужику до тридцати пяти быть одним, каким он всех устраивал, а с тридцати пяти вдруг остепениться? С какого ляду?
— Видела, — поднимала глаза Варя, — и видела, и знала. Но вело прямо что-то.
Эх, бабы. Как осетрихи. Ведёт нас! Ну, и приводит…
— Ты в Москве живёшь. А тут, в селе, всем про всех известно. И разойтись не разойдёшься. Будешь видеть каждую неделю.
— Так это же хорошо, Варь. Ты ж его любишь.
— Ну.
— Любишь, будешь видеть хотя бы. Знать о нём будешь. Как и что…