Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы что, уже? Можете оставить посылку здесь пика, а то там ваши геологи быстро все выпотрошат!
На минутку задумавшись, народный контролер снова опустил посылку на стол.
— Товарищ Волчанов просил забрать вас отсюда, — продолжил начальник поезда-рельсоукладчика. — Так что перенесите вещц сюда, завтра уже поедем.
Добрынин почесал затылок. Вещей-то у него один вещмешок.
— А вы до Москвы? — спросил он Тауфенбаха.
— Нет, — ответил тот. — До узловой. А там вы на что-нибудь пересядете … Поможем, не беспокойтесь!
В конце концов, еще немного поразмыслив, решил Добрынин все, кроме двух пачек печенья и двух пачек чая, оставить геологам. Вытащил эти четыре пачки, попросил товарища Тауфенбаха положить их куда-нибудь, а сам с посылочкой под мышкой вышел на мороз.
Геологи чаю и печенью обрадовались. Даже радист Горошко улыбнулся народному контролеру. Сразу же чай сделали. Напоили урку-емца, которому стало уже немного лучше. Сами сели за стол-ящик, дули на чай, жевали сладкие квадратики печенья; на каждом квадратике выделялся немного выпуклый красноармеец с винтовкой.
Тишина, сопровождавшая это чаепитие, не была тягостной. Все напоминало прощание, и в сущности чаепитие это и было прощанием. Прощанием Добрынина с товарищем Калачевым и его друзьями, прощанием народного контролера с длинным отрезком своей жизни, оставшимся в прошлом. Прощанием с так и неполюбившимися Добрынину холодами, снегами, морозами. О том, что будет, Добрынин не думал.
Дуев заикнулся было о мясном самогоне, но никто его не поддержал, и торжественная суровость момента нарушена не была.
Молчала и радиостанция.
Добрынин почувствовал, как в глазах собираются слезы. Быстро протер глаза пальцами. «Нельзя! — подумал. — Настоящий коммунист, он ведь ничего не чувствует. Так, кажется, Волчанов говорил?» И тут же подумал Добрынин, что не коммунист он еще. И не только потому, что не член партии, а потому еще, что не может ничего не чувствовать, не может быть таким, как камень, который бьешь молотом, а он молчит и только осколки летят.
Грустно стало народному контролеру от этих мыслей. И снова почувствовал он, как слезы в глазах собираются. Но утирать их не стал.
Прекрасны советские люди. А особенно прекрасны они во время большой беды. И кажется порою, что чем больше беды, чем больше несчастий валится на советский народ, тем лучше, тем добрее он становится. Но народ — это что-то большое, невидимое, ощущаемое только в транспарантах и лозунгах, а люди, они живые, они готовы всякий час прийти на помощь, поддержать, сделать для тебя, совсем незнакомого, все, чтобы стал ты счастливым.
Так думал Марк Иванов, лежа в палате Центрветлечеб-ницы рядом с дорогим, милым и уже даже боевым товарищем своим — Кузьмою.
Палата была невелика. Кроме Кузьмы и его хозяина, на небольших кроватках лежали две больные собаки, одна пушистая сибирская кошка и в специальной кровати-клетке — белая белка. Что у них были за болезни — Марк не знал, не их же самих об этом спрашивать.
Был артист еще довольно слаб, но несомненное улучшение его здоровья наступило, и сознания он больше не терял.
Лежал, поворачивался уже с боку на бок, иногда встречаясь взглядом с соседями по палате. Думал, все еще поражался, как легко удалось исполнить задуманное. И не его, Иванова, была в этом заслуга, а вышло все так благодаря удивительной доброте людей. И того подполковника, начальника госпиталя, и даже товарища Урлухова из ЦК, который не пожалел времени на телефонные разговоры с массой людей, от которых зависело разрешение Марку долечиваться в ветлечебнице вместе с Кузьмой. И здесь, в самой ветлечебнице, все сотрудники беспокоились о здоровье и настроении единственного в их заведении человека. И именно здесь на ум Марку приходили знакомые слова: «Человек — это звучит гордо».
Дверь в палату открылась, и бочком-бочком вошла старушка-нянечка Анна Владимировна, с самого первого дня взявшаяся опекать Марка. Вот и в этот раз она взяла табуретик, уселась у кровати раненого артиста, посмотрела на него добрыми глазами.
— Вот яблочко принесла тебе, касатик! — сказала. — Ты сегодня как? Три дня тому, как привезли тебя, побледнее сегодняшнего был…
— Хорошо уже… — негромко ответил Марк.
— Есть для тебя новость хорошая, — старушка улыбнулась хитровато, словно держала за спиной письмо для него. — Сказать?
— Да, — попросил Марк.
— Группу яды тябе определили… — подержала паузу и продолжила: — Теперя ты у нас «хищник». Сто тридцать граммов мяса сырого в день…
— Так я ж не могу сырого…озабоченно выговорил Марк.
— А я, старая, для чего? — снова улыбнулась Анна Владимировна. — У меня тут в кладовочке керогаз есть, я яго тябе жарить буду и вместе кушать станем… А то ж, понимаешь, трудно было Ефрему Миронычу. Он два дня маялся, говорит: «Запишем его крупным рогатым, так что — овсом кормить, што ли?!» Но вот нашелся, как тебе получше устроить.
Поболтав, старушка ушла, перед этим бегло осмотрев собак, кошку и белку.
Марк повернулся на бок, чтоб лучше ему был виден Кузьма.
Лежал он на столике в маленькой, как бы игрушечной кроватке, забинтованный весь, кроме шеи и головы.
— Кузьма! — позвал негромко Марк. — Кузьма! Птица покосилась на своего хозяина. Открыла клюв, подержала его так, открытым, с минутку, потом закрыла и отвернулась.
Марк улыбнулся.
— Кузьма, говори! — попросил он.
Давно уже не произносил Марк эту фразу, и сейчас ему показалось, что и интонация не та, и голос у него вроде изменился. Теперь Кузьма, может быть, и читать ничего не будет. А может, из-за ранения у него все его удивительные способности пропали?
Кузьма молчал.
— Кузьма! — снова позвал Марк, прислушиваясь к собственному голосу. — Кузьма, Теркина прочитай!
Попугай снова покосился на хозяина, но клюв не открыл.
Марк заволновался и почувствовал, как ему становится жарко и уже не хватает воздуха для дыхания.
Полежал, посмотрел в потолок, успокоился и снова на бок повернулся. Решил сам почитать птице.
Вспомнил откуда-то с середины и стал декламировать:
Драка-драка, не игрушка!
Хоть огнем горит лицо,
Но и немец красной юшкой
Разукрашен как яйцо…
Сделал короткую паузу. Вдох… и дальше:
Вот он — в полвершке — противник…
И тут Марка приятно приподняло что-то, он бросил взгляд на Кузьму — клюв его был раскрыт и двигался. Марк приглушил свой голос и продолжал:
Носом к носу. Теснота.
Так и было: Кузьма тоже произносил стихи, и этому Марк страшно обрадовался.