Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каково же было мое удивление… Не было, но мне нравится эта фраза. Она завораживает, сколько бы ее не писали, не штамповали, а она безотказно работает, как древние и насущные изобретения человечества: нож и тарелка. Появлялись арбалеты, каравеллы, автомобили, телефон, телевиденье, Интернет, устаревали паровые машины, аэропланы, а нож и тарелка всегда были и будут неизменными и незаменимыми.
Каково же было мое удивление, когда эти двое (предварительно дама вручила мне цветы у сцены, заставив наклониться и показать лысину) пришли ко мне за кулисы. Женщина с пониманием заметила, что в жизни я выгляжу лучше, чем по телевизору. Не зная что ответить, я скривил лицо в улыбку. А мужчина, не откладывая в долгий ящик, пригласил отужинать.
– Нет, нет! – воспротивился я. – У меня еще сегодня дела.
– Ну, и мы о делах поговорим, – сказал мужчина. Он смотрел уверенно и со снисхождением, дескать, не трепыхайся, все равно пойдешь. Был он роста среднего, лет под пятьдесят. Особые приметы – нет. Одет неброско, как волк. Жена… глядя на нее, было видно, что муженек в свое время пил, и запоями. Терпение и победа над мужниным алкоголизмом оставляют на женах неизгладимый отпечаток. По возрасту – мужу ровесница, глаза серые, лицо круглое, волосы окрашены в тот неестественно каштановый цвет, который почему-то предпочитают немолодые женщины, не подозревая, что он как печать их немолодости. Платье темно-лиловое с низким вырезом, на большой груди дорогое колье лежало, как на витрине.
– Мы ждем вас внизу, – сказал мужчина.
Я мог бы поднатужиться и отказаться, но… откажешься, а вдруг: там что-нибудь интересное? Вдруг судьба подкидывает тебе сюжет, а ты, олух царя небесного, пренебрегаешь? Часто я отказывался и часто сожалел, начиная с того далекого зимнего утра, когда дедушка позвал меня в цирк, а я поленился вылезать из теплой постельки…
Я знал одного писателя: пьет, пьет, сломал ногу – повесть про медицину написал. Попал как-то в медвытрезвитель – фельетон про пьяниц. Запутался между женой и любовницей – водевиль! Я шутил, говорил: «Если умрешь – напишешь про загробный мир», а он возьми и, вправду, умри. А начинал, как комсомольский работник. В их среде считалось, что они могут не верить в коммунизм, но другие обязаны.
Кстати, в конце 70-х в комсомольском доме отдыха под Москвой отряд военных строителей 5 (пять) лет строил концертный зал. Когда построили – крыша рухнула. И жили военные строители тут же – в доме отдыха. Думаю, что попасть в тот отряд стоило немалых средств и усилий.
Едва мои поклонники вышли, заглянул возбужденный поклонник новых русских бабок. К которым я отношусь хорошо, несмотря на то, что на первой их телесъемке в Москве они, конферируя, объявили меня и… ушли со сцены, унеся микрофоны. Я вышел – две пустые стойки торчат. Уйти нельзя – пути не будет. Кричу: «Микрофон дайте!» Бабки не слышат, а зрители… решили, что это такой комический номер, и стали смеяться.
– Вы знакомы с Коробковым?
– А кто он?
– Ну… Игорь Борисович! – интонацией почтения и осторожности объяснил то ли дежурный, то ли… – Он у нас тут вообще! И супруга его – Зинаида Михайловна тоже!..
У служебного входа (а выход что ж – не служебный, что ли?) поджидали: черный «Ренд Ровел», рядом с ним маячили два молодых лба – водитель и охранник, понял я. И черный «Хаммер». Перед ним стояли Коробков с женой. «Главное, не пить больше двух рюмок!» – напутствовал я себя и смело шагнул вперед.
Место мне предоставили в «Хаммере» рядом с водителем. «Посмотрите наш город!» – гостеприимно предложил Коробков, сам вместе с женой угнездился сзади. И мы поехали. Город, надо отдать должное, за последние годы подбоченился, подчистился. Вот только никак не смирюсь я с этой какой-то химической новоявленной позолотой, слепящей, убивающей пропорции храмов. Выскочили за город и – леса, поля. Взбежит машина на взгорок – простор! «Неужели эта красота – моя родина?!» И вторая мысль: «Почему же мы живем так паскудно? При такой-то красоте…»
Вскорости прибыли на место, и я… обалдел! Много я повидал дворянских усадеб, и напрочь заброшенных, и тех, где дома отдыха, психлечебницы, по-разному они были привлекательны: месторасположением, архитектурностью, запустением, а тут – ахнул! На пригорке белый дом с колоннами на фоне темного уже леса, а внизу – река, огненно окрашенная предзакатным солнцем, и – небо! Очарования невероятного! Если бы я был художником…
– Если бы я был художником, – сказал я, выйдя из машины и глядя вместе с супругами Коробковыми окрест. – Я бы удавился, потому что не смог бы передать все это великолепие!
– А надо быть хорошим художником, – наставительно сказал Коробков, явно имея в виду себя в своем деле.
– А как передать красками тишину и волнующую душу печаль: что уйдешь ты из жизни, а эта красота останется?..
– Прежде чем уйти из жизни, пойдемте сначала в дом, – предложил Коробков, удививший меня фразой, которую мог бы произнести я.
Меня всегда огорошивали люди, быстрее меня находившие нужное слово. Я вглядывался в них, стараясь понять: понимают ли они? Нет, большей частью не понимали. Какой-нибудь щелкопер носится со своей фразой, всем сует ее, как неслыханное достижение, а эти народные умельцы брякнут, не думавши, и забудут, а слово их живет. На фабрике у нас был – назвал Валерку Фомина: Заусенец, и как припечатал! Валерка маленький, характер занозистый, прическа какая-то вбок торчком. А начальника ОТК нарек: Топ-Нога – он в НКВД служил, походку выработал вкрадчиво-важную, а ранило в ногу, и стала она у него вихлять: идет по коридору, как бы шествует, а нога – топ-топ по плитке пола. Прозвище вроде глумливое, да этот языкастый сам был ранен в ногу и еще контужен. Пить ему нельзя – стакан выпьет и стучать начинает. «Тебе нельзя, – увещевали мужики, – стучать будешь!!» «Ну, я немного!..» А выпьет и… встанет столбом, зубами скрежещет и кулаком в кулак бьет. И два слова только цедит: «Фашисты! Гады!.. Фашисты! Гады!..» Если на фабрике – еще полбеды, а на улице – поколачивали, люди-то не понимали, чего он? Думали, обзывает их… А мужик – трудяга. Почему я про него пишу? А кто еще про Петю вспомнит? Жена у него была крупная тетенька, приходила в дни получки, деньги и его забирать. Шли потом как мать с провинившимся сыном-школьником. Кто про него вспомнит…
– Мы здесь не живем, приезжаем иногда отдохнуть, – похвалялся Коробков своими владениями. – Там… дальше, у меня охотничьи угодья. Вы сами-то – любитель? Если будет желание?..
Подошли к дому, навстречу вылупился из дверей дворецкий образца XXI века: коротко стриженный, с бычьей шеей.
– Ну, как? – спросил Коробков.
– Все нормально, Игорь Борисович.
– Ну, принимай.
И – началась экскурсия. Стали в нос мне тыкать: «Это – XVIII век…», «Это из коллекции…», «Это из личных покоев графини, княгини, певицы, балерины такой-то!», «Полотно кисти…», «А вот видите – клеймо!», «А это – вы не поверите!» «Верю, верю!» – с почтительным безразличием говорил я, лишенный гена зависти и гена стяжательства октябрьским переворотом 1917 года. Я раньше все думал: почему батя так безжалостно относится к деньгам. Почему он так поспешно старается избавиться от них, будто отбрасывает от себя ядовитую змею, будто спичку, что жжет пальцы? А потом, сопоставив и проанализировав, допер: он же родился в сентябре 1918-го – значит, когда бабушка, его мама, носила его под сердцем, у ее папы как раз отняли несколько домов и мой отец, находясь еще в утробе, впитал все страхи. И гены накопительства и богатства как опасные для жизни – мутировали.