Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему вернулся? Какие-нибудь новости?
— Мои новости подрывают устои государства и семьи…
— Ты что это ходишь вокруг да около, разве так говорят с господином? — Абуласан сдвинул брови и опустился в кресло.
Диомидэ не спешил отвечать.
— Я не сказал ничего, думал, удостоверюсь еще раз, но от этого ведь ничего не изменится. Скажу сейчас, иного выхода не вижу, — он говорил медленно, с расстановкой, — царь-супруг Грузии Юрий Боголюбский стал посещать татар[26].
Абуласан невольно улыбнулся — последние слова Диомидэ произнес подчеркнуто пугающим тоном.
— Ну и что? Стал посещать и пусть посещает, если на то есть его воля! Что тут такого? — Но тут до его сознания дошел ужасный, чудовищный смысл сказанного Диомидэ, и с несвойственным ему дрожанием в голосе он спросил: — Зачем, почему он ходит к татарам?
— Царь-супруг Грузии водится с мужиками, замеченными в скотоложстве, батоно! — понизил голос Диомидэ.
Абуласан хотел одним рывком вскочить с кресла, как это делал обычно, и крикнуть: ты что несешь?! Ты что говоришь?! Но он не смог не то что вскочить, но вообще подняться с кресла — ноги отказали ему, не смог даже приподнять поясницу, он, Абуласан, славный своим умением владеть мечом.
— Ты… подойди поближе, Диомидэ… — только и смог выговорить он и, вцепившись в руку Диомидэ, все же поднялся на ноги, — ты что плетешь, что ты плетешь! — тихо возмутился он. Диомидэ молча смотрел ему в глаза. И Абуласан смотрел в глаза Диомидэ, но, когда слуга не отвел своего взгляда, он бессильно опустился в кресло.
А Диомидэ продолжал:
— Я принес плохие вести, батоно, он ходит к этим татарам-извращенцам потому, что… животных любит… они ему овцу подают… у него в женах то овца, то татарин, то заяц… на худой конец курица. А те помогают.
— Что ты говоришь, Диомидэ, что ты говоришь! — Абуласан хотел крикнуть, но из горла вырвалось какое-то шамканье.
Абуласан закрыл глаза, опустил голову на спинку кресла. Он явственно видел, как его скакун несется к пропасти.
Через несколько недель опять же субботним утром, когда Бачева была занята чтением, Занкан молился, а Иохабед белила лицо и румянила щеки, в окно комнаты Бачевы, в которое врывался грохот Арагви, влетело письмо. Бачева вскочила с тахты и бросилась к окну. Но никого не увидела. Арагви билась о валуны, брызги почти достигали окна Бачевы.
Бачева подняла письмо и принялась за чтение.
«Письмо от меня ангелу моей жизни!
Любовь моя, жизнь всякого сущего — эдем, рай в сравнении с моей жизнью. Причина этому — ты, ангел мой. Все здравствуют, беседуют, размахивают мечом, а я ни жив ни мертв, поскольку не чувствую твоей близости, я могу жить только вблизи от тебя, только возле тебя, придет ли момент, когда ты коснешься меня и скажешь: ты должен жить для меня, ради меня, а я должна жить только для тебя. Смею надеяться, что так и будет. Если хочешь, чтобы я жил для тебя, напиши мне письмо, всего несколько слов: „Любовь — это жизнь“. На левом берегу Арагви есть валун, положи свою записку на него, а сверху — камень, на котором я начертал твоя имя — Бачева.
Бачева легко нашла валун на том берегу Арагви. На нем лежал плоский камень с выцарапанным ее именем. Бачева подержала камень в руке, а потом выбросила в реку.
Год не проходил без того, чтобы Петхаин не провожал 10–15 человек, решивших отправиться к месту своего последнего упокоения. Бывало, число их доходило и до 70 — например, во времена Давида Строителя. Идущие умирать примыкали к торговым караванам. Но безопаснее всего было путешествовать с отрядами воинов — борцов за освобождение Гроба Господня, которые порой появлялись в Грузии, — разбойники редко нападали на людей в латах.
Караваны отправлялись в дальний путь на рассвете. Идущих умирать на Земле обетованной провожал весь Петхаин. Жители собирались после полудня, нагруженные провизией и всякой снедью — кто нес вино, кто копченого гуся, кто хлеб только что из тонэ[27], кто медовый пирог, кто ахалцихские купаты. Словом, несли, что имели. И в основном те, кто был небогат. Но отправление к месту последнего упокоения было настолько значительным событием, что никому не хотелось оставаться в стороне.
Провожающие несли не только провизию, но и подарки. Едой угощались сами, молились, пили, веселились. А идущих умирать поздравляли с тем, что они упокоятся в священной иерусалимской земле. Каждый высказывал свое мнение по этому поводу, иным нравилось это решение, иные молча покачивали головой, но в глубине души все завидовали смельчакам, решившим завершить свой жизненный путь на святой земле.
Люди богатые несли подарки — в основном серебро. Прощаясь, они незаметно совали его в карман. На еду богачи не разменивались (и не угощались), считая, что идущим к своим могилам нужны не пышные проводы, а съестное в дорогу, серебро же накормило бы их в пути, напоило да еще уберегло бы от опасностей — а опасность их поджидала на каждом шагу. Так считали люди зажиточные, те, кто нес серебро, а большинство жителей Петхаина придерживалось иного взгляда — бывало, те, кого провожали, уже находились в пути, а петхаинцы продолжали трапезничать в поле перед их домами и с чашей в руках благословляли ушедших.
Шебетико положил на импровизированный стол свою лепту — вяленое мясо гуся, соленые огурцы и орехи, — наполнил чашу и произнес:
— Слушайте, дети Израиля, что я вам скажу: в Иерусалим отправляются счастливые умные люди. Глупые и дурные остаются здесь. Почему они остаются? Потому что дураки! А почему дураки? Потому что им лень шевелить мозгами, а ежели пошевелят, может быть, что-нибудь да поймут.
— Истинную правду говоришь, Шебетико, выходит, ты отсюда ни ногой.
Шебетико поднял брови и остановил Шашо.
— Погоди, дай мне выпить.
Татало не слышал ни монолога Шебетико, ни реплики Шашо и крикнул Шебетико:
— Ну выпьешь ты наконец или нет? Или болтать предпочтительнее?
— Дорогой Татало, конечно же чаша предпочтительнее, но то, что Иерусалим предпочтительнее всего, ты, надеюсь, это знаешь? — Он выпил и, перевернув чашу, сказал: — Вот так, чтобы у вас врагов не осталось и чтобы Иошуа с миром дошел до Иерусалима! — и, обернувшись к Шашо, спросил: — Что ты там говорил?!
— Чтобы и ты удостоился чести пойти по следам Иошуа!
— Амен! — сказал Шебетико и сощурил глаза — вино начинало действовать.