Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, ничего.
Совсем ничего, как и не было.
«Я Миша Клёст, бью до слёз,» – это он с тех пор повторял всякий раз, когда убивал.
* * *
Револьверными выстрелами щёлкает кнут ямщика. Прыгает на ухабах дилижанс. Кровавым созвездием горят огоньки папирос. Качаются на дымных волнах буйки-поплавки – восковые личины мертвецов.
– Обиды на тебя не держу, – хрипит Суровый. – Обиженные под нарами спят. Поквитался за отца? Имел право.
– Фартовый ты, Клёст!
В голосе безымянного шпанюка, словно гадюка в постели, прячется зависть.
– Тебе-то что? – огрызается Миша. – Свой фарт, не ворованный...
Это он зря. Шпанюк хохочет:
– Ой, ворованный! Краденый фарт, куда ни кинь!
– Закрой рот!
– Какой мне рот закрыть, Клёст? У меня теперь два рта. Один закрою, второй тебе в рожу плюнет!
– Я тебя не резал!
– Нет, не ты. Другой резал. Да только и ты здесь важная карта, в масть...
Салон дилижанса превращается в тёмную, прокуренную горницу. Где пассажиры? Нет пассажиров. За столом – трое. Миша их не знает, зато знает шпанюк. Тычет корявым пальцем, называет по кличкам:
– Лютый...
Лютый страшен.
– Гамаюн...
Гамаюн опасен.
– Банщик...
Банщик хитёр.
– Ты послушай, Клёст. Послушай, о чём толковали. Нам с того света всё известно, каждое словечко. А ты здесь мог и проворонить. Слушай, там сперва о тебе. Я уже после, на остаточек...
* * *
– Гастролёр, мыслю, из города свинтил.
– Не знаю. Вдруг не поспел? На бану вон какой шухер! Если умный, не сунется. А он, чую, умный. Банщик, твои сейчас всё равно без дела?
– Да какое дело! От фараонов продыху нет!
– Вот пусть тоже побегают, пошука̀ют гастролёра.
– А твои?
– И своим скажу. Ты, Лютый...
– Ладно, я моих тоже подгоню. Только, сдаётся мне, свинтил он...
– Пусть молодые по городу пошустрят. Вреда от того не будет.
– А польза?
– Поглядим.
Лютый с Банщиком растворяются в дыму.
– Шнифт, – кличет Гамаюн, оставшись один.
В дверях воздвигается Шнифт – детина с перебитым носом. Молчит, ждёт, что скажет хозяин.
– Маляву на кичу[7] передать надо. На гастрольном гранде Стиру замели, а он знает лишнего. Не дай бог, колоться вздумает... В общем, передай: пусть молчит Стира, земля ему пухом.
– Под красный галстук взять[8]?
Шнифт любит точность. Шнифт любит однозначность.
– Это пусть на киче сами решают.
Шнифт вздыхает: нет чёткости, беда. Кивает:
– Сделаю.
Выходя из горницы, он крестится на образа в углу. Крестное знамение приводит в движение всю горницу. Клубится дым, встаёт пеленой сверху донизу. Слышен стук копыт, словно черти в аду пляшут на радостях.
* * *
Едет дилижанс, качается.
– Вовремя ты колёса обул...
– ...ноги из города нарисовал!
– Ох, вовремя!
– Второй раз кряду удача вам выпала, Михаил Хрисанфович...
– Полиция носом землю роет...
– Шестеро ни за чих сгорели!..
– Весовые, Клёст, тебя видеть хотят...
– Они ли одни?
– Ой, не одни...
– Знаешь, кто по твою душу явился?..
– Пострашнее прочих!
– А вы, Михаил Хрисанфович, их всех объегорили.
– Объехали на кривой...
– Они там, а вы тут, с нами...
– Летите прочь птицей вольной...
– В Москву!
– В Петербург!
– За границу!
– В солнечную Италию!
– Где рай на земле? Туда и летите...
– ...с ненаглядной вашей Оленькой...
«Не сметь про Оленьку, погань!»
Миша хочет прикрикнуть на обнаглевших доброжелателей-мертвецов. И не может, потому что видит: меж кассиром и старухой в красном на скамейке сидит Оленька. В лёгком муслиновом платье, как летом позапрошлого года, когда Миша впервые увидел её.
«Что ж ты в одном платьице-то, Оленька?! Простудишься! Я тебе сейчас своё пальто отдам...»
Произносит ли он это вслух? С опозданием до Миши доходит страшное: в дилижансе все мёртвые, и Оленька среди них! Живая? Нет?! Откуда она здесь?!
Кассир смеётся, обнимает Оленьку за хрупкие плечи: моя, моя, наша! «Чего ерепенишься, Клёст? – скалятся бесовские хари. – Ты ведь тоже наш – ныне, присно, во веки веков! Оленька здесь? Здесь. Ты её не бросишь? Ни за что. Не сбежишь! Едем вместе, до конца, до конца...»
Сердце холодеет, останавливается. Нет, не в Москву этот дилижанс едет. Не в Петербург. Не в солнечную Италию, не в рай земной. Рай? Совсем даже наоборот...
Белёсое, словно заплесневелое лицо кассира оплывает свечкой. Из-под одной личины проступает другая: Суровый умер так же, как и кассир, сглотнув пулю. А вот уже и отец, убитый Суровым, глядит на Мишу с укоризной, обнимает Оленьку, несостоявшуюся свою невестку. И снова кассир, и опять Суровый, и вновь отец... Кто есть кто? Нет разницы, стонут мертвецы, нет ни для нас, ни для тебя, Михаил Хрисанфович! Шепчут, бормочут, таращат лупатые жабьи глаза, разевают широкие безгубые рты. Бормотание сливается воедино, крепнет лягушачьим хором:
– Брекекекс!
– Брекекекс!
– Брекекекс!
Не дилижанс это – колодец! Затхлая вода, склизкие стены уходят ввысь – не достать до края, не выбраться! Объяли Мишу Суходольского чёрные воды до души его, льдом сковали члены. Насмешничают: вздохни! вскрикни! выгреби к свету! Да и где тот свет? Там же, где и всякий тот свет... Тянут во мрак, на дно, в погибель вечную. Торжествуют:
– Брекекекс!
– Брекекекс!
– Не дамся! Прочь! Сгиньте!
Отчаянным рывком Клёст выдирается из хватки настырных рук, из чёрного холода, затхлой воды. Нашаривает колодезную цепь, вцепляется в неё. Край сруба прыгает навстречу, Миша хватается за него. Пальцы скользят, ногти оставляют глубокие борозды в сыром крошащемся дереве. Дверца распахивается (дверь?!), Миша переваливается через порожек (край?!), без сил рушится в глубокий пушистый снег...
Вырвался!
* * *
Чёрная громада дилижанса замедлила ход. Остановилась. Подсвеченная моргающим фонарём, над ко̀злами вознеслась непомерно длинная, зловещая фигура. Обернулась, вглядываясь в метель.