Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом рассуждении Кирсанова стоит отметить два момента. Во-первых, аргумент подрывает утилитарную точку зрения, которая представляет удовольствие и боль как диаметральные противоположности: в случае Кирсанова то, что приятно (пить вино = продолжать видеться с Верой Павловной), может оказаться не только вредным, но и причинить боль. Поэтому простой утилитарный расчет невозможно применить к конкретной «жизненной» ситуации, в которой задействованы чувства, а не только разум. Кирсанову остается только отвергнуть принцип удовольствия, но делает он это, как и свойственно рациональным эгоистам Чернышевского, не на основе общепринятой морали (честности или самопожертвования), а по материалистическим и, казалось бы, эгоистическим соображениям. Однако рассказчик четко дает понять, что это логическое решение соответствует интуитивному нравственному порыву Кирсанова: «…честность говорит: поступай наперекор влечению, тогда у тебя больше шансов, что ты поступишь благородно. Это в переводе с теоретического языка на обыкновенный» [там же]. Однако, чтобы не противоречить своей теории, Кирсанов должен интерпретировать это моральное чувство как преследование эгоистических интересов; поэтому его внутренний монолог, процитированный выше, представляет собой обратный перевод – с обыкновенного языка на теоретический. Использование медицинской идеи здоровья в теоретическом обосновании своего решения, конечно, не случайно – оно изобличает лежащую в основе ситуации концепцию любви-как-болезни. Вся традиция любовной тоски держится на взаимозависимости удовольствия, связанного с присутствием любимого объекта, и боли от недостижимости этого объекта; именно это и не учитывает утилитарная теория.
Второй момент касается аналогии, которую Кирсанов проводит между страстью и отравленным вином. Эта параллель, конечно, довольно традиционна и отсылает нас не только к поэтической метафоре «любовь как яд», но и к волшебному «любовному напитку» из мифа о Тристане и Изольде, который Ружмон интерпретировал как парадигматический нарратив западной романтической любви[276]. Романтическая традиция, связанная с аналогией любовь/яд, резко контрастирует с крайне рационалистическим и медикализированным подходом, выбранным Кирсановым. Если в средневековом романе напиток был наделен иррациональной и непреодолимой силой страстной любви, то Кирсанов делает это сравнение частью сложного логического процесса, который помогает ему прийти к правильному решению, при этом категорически отметая все возможные моральные последствия своего выбора. Его вторая попытка «самолечения» от любовной болезни путем прекращения визитов оказывается столь же успешной, как и первая: Кирсанов, признавая, что «трудновата была борьба на этот раз», остается «совершенно счастлив», бросая вызов условности, согласно которой безответная любовь обязательно должна порождать физические или эмоциональные страдания [там же: 174].
Настоящая жертва этой ситуации, Лопухов, который приходит к горькому осознанию того, что жена уважает его и восхищается им, но влюблена в его друга, тоже не остается с разбитым сердцем. Вместо этого он предлагает «тройственный союз», а когда эта идея не находит поддержки, убеждает Кирсанова возобновить свои визиты. Как и Кирсанов, Лопухов находит медицинское решение своей проблемы, но на этот раз вполне буквально: «Против морфия в достаточном количестве не устоит никакое крушение духа; на этот раз двух пилюль оказалось достаточно, вот уж одолевает дремота» [там же: 179]. Таким образом, душевная боль не только поддается логической оценке (как в случае Кирсанова), но даже измеряется математически и поэтому поддается контролю:
Следовательно, крушение души своею силою приблизительно равнялось, по материалистическому взгляду Лопухова, четырем стаканам крепкого кофе, против которых Лопухову также было мало одной пилюли, а трех пилюль много. Он заснул, смеясь над этим сравнением [там же].
Характерное отсутствие сильной телесной и эмоциональной реакции героя на неудовлетворенную или безответную любовь примечательно не только потому, что оно бросает вызов традиции любовной болезни и ее способности как топоса едва ли не механически воспроизводить предсказуемые симптомы и ситуации – но и, что более важно, потому что подрывает саму концепцию страстной любви как внешней непреодолимой силы, которая овладевает человеком. И действительно, если слово passion (страсть), как напоминает нам Д. де Ружмон, буквально «означает страдание, нечто претерпеваемое, господство судьбы над свободным и ответственным человеком» (как предполагает родственный ему термин «passive» – «пассивный»), то сопротивление героев Чернышевского страданию также означает их более универсальный отказ быть пассивными в философском, а также идеологическом и политическом смысле [Rougemont 1983: 50][277]. Это противостояние страсти/страданию/пассивности в амурной сфере вполне соответствует политическому курсу романа, само название которого подчеркивает идею действия. В произведении, где мужчины освобождают женщин, Чернышевский сам «освобождает» своих героев-мужчин от разрушительной силы любви, разрывая причинно-следственную связь между страстью и страданием, присущую западной романтической традиции[278]. Симптоматично, что это освобождение возможным делает именно сила рассудка и медицинских знаний.
В то время как Кирсанов «совершенно счастлив», а Лопухов «смеется» во сне, Вере Павловне, которая в этот момент повествования осознает, что не любит своего мужа, не до шуток. Ее попытки подавить свою любовь к Кирсанову гораздо более мучительны по сравнению с усилиями двух друзей. Из всех участников треугольника она единственная обнаруживает некоторые физические симптомы, и, в соответствии с парадигмой любви как болезни, они могут быть ошибочно интерпретированы как «легкое недомогание»: «Борьба была тяжела («тяжела», а не «трудновата», как у Кирсанова. – В. С.). Цвет лица Веры Павловны стал бледен. Но, по наружности, она была совершенно спокойна, старалась даже казаться веселою, это даже удавалось ей почти без перерывов» [там же: 189–190]. Вид страданий Веры Павловны убеждает Лопухова в том, что она не в силах искоренить свою любовь к Кирсанову, и подвигает его «сойти со сцены». Безвыходная, казалось бы, ситуация находит удачное разрешение: узнав, что самоубийство Лопухова было обманом, Вера Павловна, освободившись от чувства вины, быстро выходит замуж за Кирсанова[279].
Однако воспоминания о том, как она сравнительно легко поддалась любовной болезни, преследуют героиню даже в счастливом браке, где физиология любви и гендерные особенности реакции на нее становятся предметом частых разговоров между супругами. Сама идея счастливого брака, надо заметить, противоречит западной романтической традиции, где, по словам де Ружмона, «у счастливой любви нет истории» [Rougemont 1983: 52]. Однако Чернышевский изображает супружеские отношения Кирсанова и Веры Павловны не только гармоничными и удовлетворительными для обоих, но и наполненными страстью, которая с годами только усиливается[280]. Кирсанов предсказуемо дает физиологические объяснения их счастью, и «грубый материализм» его рассуждений провокационно подчеркивается ироничным рассказчиком. Любовь – «постоянное, сильное, здоровое возбуждение нерв», по определению Кирсанова, – укрепляет всю его нервную систему и в конечном итоге приводит к более активной нравственной и интеллектуальной деятельности[281]. Если даже несчастная любовь не повлияла на здоровье мужчины, то счастливая любовь может быть только физиологически полезной – что резко контрастирует с традицией сентиментализма, где, как мы видели ранее, сильная страсть, даже взаимная, возбуждает чувствительность влюбленного до такой степени, что может стать смертельной[282].
И снова мы наблюдаем в романе сопротивление традиции любви как болезни со