Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гауптштурмфюрер, спуститесь вниз. Я вас никуда не отпускал, — произнес Отто тоном, который не допускал возражений. — Это приказ.
— Слушаюсь, — щелкнув каблуками, Раух вышел.
Закрыв дверь, Скорцени подошел к Маренн.
— Что ты делаешь? Ты с ума сошла? Из-за чего? Из-за фрау Фегеляйн? Из-за Греты? Мне кажется, это какой-то бред.
Он обнял ее за талию.
— Не трогай меня, — она отошла.
— Даже так? — он помолчал. — Ты не любишь его, — продолжил через мгновение. — Меня ты не любишь, ладно, я к этому почти привык. Пустила в дом, и то хорошо. Семь лет препирательств по каждому пустяку и редкие минуты счастья. Шелленберга не любишь, тот тоже согласен, отступать уже некуда. Но не достаточно ли? Фриц тебя любит, я знаю. Но ты его — нет. И никогда не будешь любить. Зачем тогда давать надежду? А для тебя все — забава. Ты когда-то говорила, что Первая мировая война убила твою наивность. Но она убила в тебе сердце. Война тебя развратила, Маренн. Ты ничего не хочешь — ни покоя, ни уюта, ни любви, ни детей. Только твоя профессия и война, где всегда найдется кто-то, кто будет тобой восторгаться, падать к ногам. Но это твое дело. Зачем тебе еще одна жертва? Я даже не ревную, мне просто жаль. Я знаю, чем все это закончится. Тем же, чем закончилось у нас. Твоей изменой и равнодушием. Твоей изменой, — он повторил. — Не моей. Я был тебе верен. Ты не можешь этого отрицать. Как хочешь, Раух останется при мне всю ночь. Я найду для него поручение. Он мой адъютант и вынужден будет подчиниться. Я мог бы объясниться с ним, но он ничего о тебе. Он тебя идеализирует. Но ты не такова, как кажешься на первый взгляд.
— Да, — она слушала его, глядя через стекло, как падают снежинки. Сигарета дымилась между пальцами. — Но только скажи, пожалуйста, сколько раз в неделю ты посещаешь фрау Гретель Фегеляйн и чем вы с ней занимаетесь? Да, да, будь так добр, — она повернулась, ее зеленоватые глаза были почти черными от гнева, — и с какой стати ты считаешь, что я должна принимать это как должное? С какой стати? — она повторила очень жестко. — Только потому, что я доктор? Ты сам вызвал меня на этот разговор. Почему ты решил, что я проглочу эту интрижку? Ничего серьезного, так, легкий флирт… Только родился ребенок. Случайно.
— Это не мой ребенок.
— Меня это не касается. Если ты не отпустишь Рауха, — она бросила сигарету в пепельницу, — я сама спущусь вниз, и позволю поиметь себя любому из твоих офицеров, на глазах у всех прочих. И не одному. С меня станется, ты знаешь. У меня нет сердца, война меня развратила. Нет! У меня есть сердце, и на нем немало шрамов. Ты их нанес ничуть не меньше, чем прочие, которых ты упоминал недавно. Да, я не простила Генри и де Трая. И тебя не прощаю. Я не прощаю, когда меня предают. Прошу иметь это в виду. Меня взяли на службу, резать и зашивать, и я режу и зашиваю, как тут выразилась одна дама, по локоть в крови каждый день, честно отрабатывая свою свободу и паек. Но требовать, чтобы я поддерживала нацистские идеалы, от этого отказался даже рейхсфюрер, он согласен закрыть глаза на многое, лишь бы у Нанетты не было коликов, и Марта не плакала по ночам. Что еще от меня нужно? Изображать идеальную арийскую семью перед объективами Геббельса? Меня — увольте. Я — врач, хирург, и это для меня главное. Сейчас, когда идет война. Да и в другие времена тоже. Однако я никого не прошу делить со мной жизнь. Не нравится — не надо, я привыкла жить одна. Что вы все крутитесь вокруг меня? Что вам надо? Не думаю, что мой ум, это уж никак, — она усмехнулась, встряхнув влажными волосами. — Тогда что? Ах, да. Фигура? Внешность? Габсбургская порода? Я понимаю, у Лизхен и Гретхен толстые задницы, они много сидят дома, мелят языком, и насморк — это главное событие их жизни. С ними не советуются крупные ученые, их портреты не висят в Британской галерее, им не предлагали руку и сердце принцы крови, их не обожали великие художники. Пусть они были распутники, изменники, предатели, но они были великими. Да, скучно. К тому же у Лизхен и Гретхен просто толстые ноги, и они быстро старятся и теряют привлекательность. У них не та энергия, не тот запал. А хочется Мадонну с картины Боттичелли, грешную Венеру, чтобы и фигура, и страсть, и полет, и дерзость, и не только в двадцать лет, а всю жизнь, да и чтоб она еще была счастлива при каждом вашем появлении. И молча терпела все интрижки. Не слишком ли для Венеры? Это для Лизхен и Гретхен в самый раз. А у всего есть своя цена. И у Венеры — тоже. И у страсти, и у дерзости, и у самостоятельности, и у свободы. Я заплатила сполна, жизнью единственного сына в том числе. И мне ничего больше не страшно. Я тебе сказала еще в сорок втором, когда ты ударил меня, узнав, что я была с Вальтером. Позволил себе меня ударить по лицу, точно шлюху из борделя. Живи, как тебе хочется, с Гретель, так с Гретель. Но мне не мешай. Нам нечего делить, у нас нет совместного имущества, у нас вообще нет ничего совместного, все государственное, все собственность СС, и сами мы собственность СС. И меня это вполне устраивает. И, наверное, надо было поехать в Арденны, чтобы выяснить все это. В Берлине никак не получалось.
— Ты так ревнуешь меня к Гретель? — он подошел, прикоснувшись к ее волосам.
— А ты с ней не спишь? И Ева врет? Не трогай меня, — она снова отступила на шаг. — Уходи! Уходи от меня. Не хочу тебя видеть. Я устала. И хочу спать.
Он повернул ее, приник горячим страстным поцелуем к устам.
— Ты глупая, глупая, ты глупая, как все женщины. Я люблю тебя, только тебя, все эти годы. Только тебя.
Но она не ответила. Пожалуй, впервые она осталась холодна.
Отстранилась и отвернулась.
— Ты не позволишь мне остаться с тобой? — спросил он.
— Ты отослал Рауха, чтобы остаться самому? — она осведомилась с явной иронией. — Нет, я не позволю. Уходи. Я просила не трогать меня. И можешь не держать Рауха при себе. Он устал, ему надо поспать. Здесь его не будет. Что же касается его чувств ко мне, мне ничто не мешает ответить на них.
— Тебе ничто не мешает ответить на его чувства? Ты так сказала. Я не ослышался?
— Я так сказала. И в последний раз настоятельно прошу оставить меня одну.
— Ты, правда, хочешь, чтобы я ушел? Маренн, — его рука легла ей на спину, он провел ладонь до талии. Она сбросила его руку.
— Я все сказала. Ты меня знаешь.
— Да, знаю, к сожалению. Что ж, хорошо.
Он вышел. Щелкнул замок. Маренн опустилась на постель, закрыв глаза. Но о сне больше не могло быть и речи.
Она не любила такие разговоры, просто ненавидела. И в Берлине никогда бы не позволила выяснять отношения. Да и он не стал бы вызывать ее на откровенность, зная, что она не постесняется сказать то, что наболело. Но усталость, непрерывные бои сделали свое дело. Ее привычка строго контролировать эмоции, выработанная годами, и его железная выдержка не устояли, дали трещину, и плотину прорвало. Теперь сказано многое из того, чего и не следовало бы говорить. Особенно про Гретель Браун. Да, она слышала обо всем от Евы, порой чувствовала себя больной от ревности, но ведь знала, что там нет ничего серьезного. Зачем же показала, как все это занимает ее? Тем более что к Рауху это вообще не имеет никакого отношения. Да, они оба устали, и не столько от боев, как от самих себя, от собственных характеров, от груза недоразумений и взаимных упреков, который накопился за семь лет. Только от того, что она сейчас наговорила, легче не станет.