Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Гм…
Я склонил голову, ломал ногти на пальцах. Церковь стала заполняться людьми, я слышал скрип входной двери. Кто-то кашлял. Пастор подвинулся ближе к решетке, так близко, что я даже разглядел волоски в его ушах. И перхоть на плече. Я прошептал:
– Господин Штюрвальд?
– Я слушаю, сын мой. Я слушаю.
– У меня вопрос. Скорее – просьба. Я хочу сказать, сейчас я покаялся в своих грехах, а можно мне теперь исповедаться за кого-то еще?
– Что ты хочешь? И за кого?
– Этого я не могу сказать.
– Почему ты хочешь за кого-то исповедаться? Пусть он лучше сделает это сам, верно?
– Но он не ходит в церковь. Никогда.
Пастор покачал головой.
– И ты считаешь, что можешь вот так просто… А что такого он сделал? Тебе известны его согрешения?
– Думаю, да.
– И это?…
Я задержал дыхание.
– Ну, как бы это сказать… Вообще-то он хороший человек. Никогда никого не бьет, дает денег на газировку, ну и… Но он прелюбодействовал.
– Откуда ты знаешь? Ты при этом присутствовал?
– Я? Боже упаси!
Он подергал себя за ухо.
– Послушай меня, сын мой. Буду краток: ни один человек не может исповедоваться за другого. Каждый должен это делать самостоятельно. Потому что исповедь ведет к покаянию, насколько тебе известно. А иначе в ней нет никакого смысла. И ты не можешь каяться за грехи другого человека.
Я сглотнул.
– Нет? А почему нет?
– Юлиан? О чем ты спрашиваешь! Это же логично, как ты не понимаешь? Если, скажем, твоя сестра сломает куклу своей подружки нарочно, ты же не можешь за нее покаяться.
– Нет? – Я возил пальцем по решетке. На уровне рта края лакированных ячеек были не такими острыми. – Ну, почему же, нет… Конечно, могу!
– Нет, сын мой. Решительно нет. Ты можешь за грешника помолиться, чтобы Бог простил ему его грехи и направил его на праведный путь. Но ты не можешь признаваться в его грехах и каяться в них. А я не смогу отпустить ему его грехи, наложив епитимью на тебя. Это же абсурдно, ты понял или нет?
Я немного подумал. Потом замотал головой.
Пастор провел обеими руками по волосам.
– Ну, хватит. Поговорим об этом в другой раз. Люди уже ждут. Что-нибудь еще?
Я ничего не ответил, и он постучал в стенку.
– Эй, не спать!
– Да. То есть, я имею в виду, нет. Я посеял его велосипед.
– Чей велосипед?
– Ну, того человека, которому вы не хотите отпускать грехи.
– Юлиан, прекрати немедленно. Я не могу этого сделать! – С губ слетали брызги слюны, за решеткой засверкали очки. – И ты не можешь задерживать церковную службу!
Он поднял два пальца, осенил меня крестом.
– Ego te absolvo[23]. Два раза «Отче наш» и один раз «Аве Мария».
– Спасибо, Господи, – прошептал я и встал.
Органист принялся негромко импровизировать, а я прошел к выходу и преклонил колени у последней скамьи. В модерновом помещении с наклонными колоннами сидели две старушки и наблюдали, как церковный служка зажигает свечи. Неугасимая лампада отбрасывала на оштукатуренную стену красное пятно. Я два раза прочел «Аве Мария» и четыре раза «Отче наш». И вышел на улицу.
На футбольном поле обновляли краску. Порывы ветра подпортили одиннадцатиметровую отметку, она выглядела немного потертой, как голова с редкими седыми волосами. Мужчина сидел на своей тележке и пил что-то из термоса. Я широко шагнул через боковую линию. Он поднял руку в знак благодарности.
Начинало припекать, и я снял ветровку, убрал ее в рюкзак. Когда я приближался к участку Помрена, то уже издали увидел, что фургончика больше нет. Из травы торчали обугленные останки, некоторые еще дымились, когда я потыкал в пепел палкой. Я пересек двор и позвал Зорро. Его тоже нигде не было видно. Над моей головой со свистом пролетела птичка и замелькала в листве, мне вдруг показалось, что я увидел серое оперенье нашего попугайчика.
Старый Помрен сидел на кухне у окна и скручивал сигарету. На холодной плите бутылка пива. Я подошел к окну.
– Привет. Кто это спалил фургон?
Он пожал плечами, провел языком по самокрутке. Какими бы редкими ни казались его волосы, брови по-прежнему были густыми, похожими на растрепанную щетину, а каждый волосок на лапку жука.
– Ну, кто же еще… – Он чиркнул спичкой, закурил. – Твои дружки, естественно. Все из-за своего сумасбродства. Они и дворняжку едва не поджарили.
– Зорро?
Он выпустил дым, кивнул.
– Уже облили его спиртом. Хотели посмотреть, как он горящим факелом помчится по полю. К счастью, здесь валялся кусок горбыля. Так скоро они не вернутся… А куда это ты с рюкзаком? Собрался в поход? – Он ухмыльнулся. – К старому Маниту?
– Понятия не имею. Свалю куда-нибудь. А вы не знаете, где сейчас собака?
Он сощурился на солнце, опять затянулся, да так, что щеки глубоко запали. Потом выплюнул крошки табака.
– Что за бред?… Я имею в виду, сваливать куда-нибудь. Отчего бежать-то? Натворил что-нибудь?
Я не ответил, возил сандалией по земле, разгребая пробки, валявшиеся под окном. Некоторые еще блестели, а остальные уже заржавели. Старик глотнул пива.
– Ты же Текумсе или уже нет? А я – старый Херонимо, вождь апачей, и скажу тебе: бегства не существует. Куда бы ты ни шел, ты остаешься в этом мире, мой мальчик. А он везде одинаков. Так что оставайся там, где ты есть. А если грянет буря, скажи себе: все пройдет. Даже самое плохое.
– Вы так считаете?
– Уверен. Кто может тебе что-то сделать? Вселенная совершенна, понимаешь? Ни убавить, ни прибавить. Даже если ты давно умер, ты будешь жить вечно.
Он постучал себе по виску.
– И если ты выбрал свободу, с тобой ничего не может случиться. Никогда.
Когда я свернул на нашу улицу, я увидел его уже издалека и побежал быстрее. Тяжелая банка в рюкзаке била меня по спине, но я не обращал внимания на боль. Я перепрыгнул через изгородь, чтобы сократить дорогу. Это на самом деле был наш велосипед, стоявший перед дверью. Шины в порядке, насос с деревянной ручкой на месте и даже инструменты в сумочке – все в целости и сохранности. Только не было крышки звонка с выгравированным листиком клевера.
Я взбежал по лестнице. Дверь в квартиру открыта настежь. Отец, в вельветовых штанах и черной футболке, сидел на диване. Бросил на меня короткий взгляд. Он читал бумагу, лежавшую перед ним на столике. Я покашлял, но остался стоять в дверях.