Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы колена в Божьем храме преклоняли то и знай,
Восхваляли за «доходы», упрекали за «Катай».
Почему у него никогда не получается больше одного двустишия зараз? Теперь ему нужна рифма к строке:
Бог спивался, но пытались вы научно подтвердить…
Ну ладно, пока пропустим.
И полвека жил в Европе всяк из вас, ханжа и сноб,
И считал, что все в порядке, и сходил прилично в гроб.
– К этому в общих чертах сводятся идеи Теннисона, – гудел голос профессора. – Он вполне мог бы озаглавить свое стихотворение, как Суинберн, «Песня времен порядка». Он воспевал порядок в противовес хаосу, в противовес бесплодному растрачиванию сил.
Вот оно, почувствовал Эмори. Он снова перевернул страницу и те двадцать минут, что еще оставались до конца лекции, писал, уже не отрываясь. Потом подошел к кафедре и положил на нее вырванный из тетради листок.
– Это стихи, посвященные викторианцам, сэр, – сказал он сухо.
Профессор с интересом потянулся к листку, Эмори же тем временем быстро вышел из аудитории.
Вот что он написал:
Песни времен порядка —
Вот наследье ваших времен.
Аргументы без заключенья,
В рифмах – на жизнь ответ,
Ключ блюстителей заточенья,
Колокольный старый трезвон…
Завершилась с годами загадка,
А мы – завершенье лет.
Нам – море в разумных пределах,
Крыша неба над низким жильем,
Не для дуэли перчатка,
Пушки, чтоб нас стерегли,
Сотни чувств устарелых
С пошлостью о любом,
Песни времен порядка
И язык, чтобы петь мы могли.
Многое кончилось
Апрель промелькнул как в тумане – в туманной дымке долгих вечеров на веранде клуба, когда в комнатах граммофон пел «Бедняжка Баттерфляй», любимую песенку минувшего года. Война словно бы и не коснулась их, так могла бы протекать любая весна на старшем курсе, если не считать проводившейся через день военной подготовки, однако Эмори остро ощущал, что это последняя весна старого порядка.
– Это массовый протест против сверхчеловека, – сказал Эмори.
– Наверно, – согласился Алек.
– Сверхчеловек несовместим ни с какой утопией. Пока он существует, покоя не жди, он пробуждает худшие инстинкты у толпы, которая слушает его речи и поддается их влиянию.
– А сам он всего-навсего одаренный человек без моральных критериев.
– Вот именно. Мне кажется, опасность тут вот в чем: раз все это уже бывало в прошлом, когда оно повторится снова? Через полвека после Ватерлоо Наполеон стал для английских школьников таким же героем, как Веллингтон. Почем знать, может быть, наши внуки будут вот так же возносить на пьедестал Гинденбурга.
– А почему так получается?
– Виновато время, черт его дери, и те, кто пишет историю. Если бы нам только научиться распознавать зло как таковое, независимо от того, рядится ли оно в грязь, в скуку или в пышность…
– О черт, мы, по-моему, только и делали эти четыре года, что крушили все на свете.
А потом настал их последний вечер в Принстоне. Том и Эмори, которым наутро предстояло разъехаться в разные учебные лагеря, привычно бродили по тенистым улочкам и словно все еще видели вокруг знакомые лица.
– Сегодня из-за каждого дерева смотрят призраки.
– Их тут везде полным-полно.
Они постояли у колледжа Литтл, посмотрели, как восходит луна и серебрится в ее сиянии шиферная крыша соседнего здания, а деревья из черных становятся синими.
– Ты знаешь, – шепотом сказал Том, – ведь то, что мы сейчас испытываем, это чувства всей замечательной молодежи, которая прошумела здесь за двести лет.
От арки Блера донеслись последние звуки какой-то песни – печальные голоса перед долгой разлукой.
– И то, что мы здесь оставляем, это нечто большее, чем наши товарищи, это наследие молодости. Мы – всего лишь одно поколение, мы разрываем все звенья, которые словно бы связывали нас с поколением, носившим ботфорты и шейные платки. В эти темно-синие ночи мы ведь бродили здесь рука об руку с Бэрром и с Генри Ли… Да, именно темно-синие, – отвлекся он. – Всякое яркое пятно испортило бы их, как ненужная экзотика. Шпили на фоне неба, сулящего рассвет, и синее сияние на шиферных крышах… грустно это… очень.
– Прощай, Аарон Бэрр! – крикнул Эмори, повернувшись к опустевшему Нассау-Холлу. – Нам с тобой случалось заглядывать в причудливые закоулки жизни.
Голос его отозвался эхом в тишине.
– Факелы погасли, – прошептал Том. – О, Мессалина, длинные тени минаретами прочертили арену цирка…
На минуту вокруг них зазвучали голоса их первого курса, и они посмотрели друг на друга влажными от слез глазами.
– К черту!
– К черту!
Скользит последний луч. Ласкает он край шпилей, солнцем только что залитый, и духи вечера, тоской повиты, запели жалобно под лирный звон в сени дерев, что служат им защитой. Скользит по башням бледный огонек… Сон, грезы нам дарующий, возьми ты, возьми на память лотоса цветок и выжми из него мгновений этих сок.
Средь звезд и шпилей, в замкнутой долине, нам снова лунный лик не просквозит. Зарю желаний время обратит в сиянье дня, не жгущее отныне. Здесь в пламени нашел ты, Гераклит, тобой дарованные предвещанья, и ныне в полночь страсть моя узрит отброшенные тенью средь пыланья великолепие и горечь мирозданья.
Интерлюдия. Май 1917 – февраль 1919
Письмо, помеченное «январь 1918», от монсеньора Дарси Эмори Блейну, младшему лейтенанту 171-го пехотного полка, порт погрузки – лагерь Миллз, Лонг-Айленд.
«Дорогой мой мальчик!
Мне нужно знать о тебе одно: что ты жив; для остального мне довольно поворошить свою беспокойную память – градусник, показывающий только подскоки температуры, – и вспомнить, чем я сам был в твоем возрасте. Но людям свойственно болтать языком, и мы с тобой будем по-прежнему перекрикиваться через всю сцену, пока последний занавес не упадет прямо нам на головы. Но ты включил свой подрагивающий волшебный фонарь жизни с тем же примерно набором картинок, какой был у меня, так что мне просто необходимо написать тебе, хотя бы только для того, чтобы возопить о беспредельной человеческой глупости…
Один этап закончен: что бы с тобой ни случилось, ты никогда уже не будешь тем Эмори Блейном, которого я знал, никогда уже мы не встретимся так, как встречались, потому что твое поколение становится суровым и жестким, куда более суровым и жестким, чем суждено было стать моему поколению, вскормленному на легкой пище девяностых годов.
Я тут