Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В августе и сентябре, выпросив у ротного десяток красноармейцев, Матвеич отправлялся с ними в леса по грибы. От жареных грибов с картошечкой, грибных супов из белых и маслят захватывал дух. К ротной кухне подкрадывались красноармейцы из других подразделений полка, но, как правило, удалялись, несолоно хлебавши.
Вскоре Матвеичу прислали ездового. Длинный, худющий, сутулый, с некрасивым, побитым оспой лицом, красноармеец двадцати трёх лет, оказался родом с Волги, из большого села степного района Сталинградской области. Ваня Кутяйкин, так звали бойца, был угрюм и молчалив. Матвиечу больших трудов стоило разговорить ездового. Угрюмость и нелюдимость произрастали из непростой судьбы парня, отца которого в двадцать девятом забрали из-за решительного отказа вступить в колхоз, а в тридцать втором, в пик «великого сталинского голода», умерли мать и младшая сестрёнка. Многие из его сверстников, наплевав на строгие законы, не имея паспортов, бежали из села в большие города. Кто умудрился устроиться на работу, кто пополнил распухавшую армию уголовного мира. Ваня остался в колхозе, работал в конюшне, обслуживал упряжную механическую технику: сошниковые сеялки, сенокосилки, культиваторы. Пахать и боронить ему не доверяли, криво он пахал.
Лошадей Кутяйкин любил. Милка сразу это почувствовала, признала его за своего, потянулась к нему всей своей лошадиной душой. Постепенно Иван втянулся и стал помогать Матвеичу кухарить: горох на суп замочит, лук мелко порубит, морковь натрёт, кислую капусту в нескольких водах промоет, картошку колотушкой в пюре растолчёт… Легче стало Матвеичу.
По вечерам, после ужина, когда кухня и утварь были намыты, алюминиевые бидоны наполнены чистой водой к утреннему чаю, Милка накормлена и напоена, Матвеич с Иваном любили посидеть под открытым небом, попить свежезаваренного чаю, неспешно, с душой покурить. Тот разговор случился раннеиюньским вечером, когда свет прозрачного беззвёздного и безлунного неба долго не угасал, придавая лесам, прибрежным лугам, ещё не вызревшим полям радостный, праздничный вид. Тихо было и покойно. Лишь маленькие летучие мыши юрко шныряли над головой. Иван, по обычаю, был угрюм, молча курил, согнувшись длинным телом и глядя под ноги. Матвеич приобнял его и тихо спросил:
– Ну чего ты, Ванюша, вновь загрустил? Глянь, красотища какая! А ты всё землю глазами роешь.
Кутяйкин поднял на Матвеича полные печали и тоски глаза, ответил, с трудом подбирая слова:
– Чему радоваться-то? Вот закончу службу, обратно в колхоз… Куды ж ещё-то? Тюрьма там, Егор Матвеич, форменным делом тюрьма…
Обдумывая эти слова, зная правоту Ивана и жалея его, Матвеич помолчал, крепче прижал к себе его худые плечи.
– На сверхсрочную оставайся. В армии дел невпроворот.
– Дык кто ж меня оставит-то? Кому я тут нужон?
Матвеич поднялся с чурбака, расправил гимнастёрку под ремнём, выпрямился, грудь вперёд.
– Мне, Ваня, нужен, роте, полку нужен. – Матвеич указал рукой в сторону конюшни. – Милке нужен. Выходит, рядовой Кутяйкин, вы всем нужны, а главное – Родине.
Загоревшиеся было от таких слов глаза Ивана, при упоминании Родины вновь потухли. Он с нескрываемой злобой спросил:
– Про какую такую Родину вы молвите, Егор Матвеич? Про ту, что тятьку мово в холодные якутские лагеря затолкала? И кто знает, жив ли он? Которая с голоду уморила матку с сестрёнкой? Или про ту, что нас за скотов держит по деревням и сёлам на батрацком труде не за деньги, а за «палочки», без паспортов, без права покидать родные места по собственному усмотрению? За любое слово поперёк, за несогласие малое, за ошибку – всё у этой Родины одно – тюрьма и лагеря. Отчего ж Родина эта жестокая такая, злобная, жадная, кусачая, будто гадюка лесная?
Матвеич хорошо понимал парня. Он мог бы прибавить к этим обидным словам ещё много чего, о чём не знал и не догадывался Кутяйкин. Но, поразмыслив, Матвеич сказал о другом.
– Родина, Ваня, это не только плохие и очень плохие люди, от которых простым людям живётся несладко. Такой швали везде хватает, во всех странах. Глянь, что в Германии творят Гитлер, Геббельс, Гиммлер с их прихвостнями. А в Италии Муссолини с его чернорубашечниками весь народ в страхе держит. В Румынии – Антонеску, в Венгрии – Хорти, в Испании – Франко… Но спроси немца, итальянца, или там испанца какого, они что, из-за нечисти этой родину свою меньше любят? Нет, ответят тебе, Родина, брат, святое! Родина – колыбель, где ты родился, молоко матери, мозолистые и сильные руки отца, хлеб из печи, солнце ласковое над лесом и полем, жаворонок в чистом небе… Родина, – Матвеич лихорадочно подыскивал слова, – это, это мы с тобой, Ваня, рота наша, присяга, знамя полковое… Родина – это, брат, святое! То, за что и жизнь свою не жаль отдать!
Наступило долгое молчание. Матвеич нервно свернул цигарку, закурил. Иван, сопел, надувшись, словно пузырь, что-то соображал. Вдруг переменил тему разговора.
– А правда, Егор Матвеич, люди говорят, что война скоро с немцем будет? Считай, врут комиссары с политруками о мире с Германией?
– Это какие ж, Ваня, люди тебе такое наговорили? – напрягся Матвеич.
– Да разные, – уклонился от ответа Кутяйкин.
– Гляди, ездовой, чтоб эти самые люди тебе язык не укоротили в особом отделе.
Иван взглянул исподлобья, вновь спросил:
– А правда говорят красноармейцы, бывавшие в «освободительном походе», будто на западе Украины и Белоруссии люди лучше нашего живут? И поляки под немцем лучше живут. А, Матвеич? Вот бы туда податься. А лучше к немцам. Хуже, чем у нас не будет.
Соколов нахмурился, зло растоптал окурок.
– Дурак ты, Ванька! Как есть дурак! Учишь тебя, дубину стоеросовую, учишь, а всё без толку. Смотри у меня, – он сунул Кутяйкину под нос огромный шершавый кулак, – ежели чего, сам тебя, поганца, удавлю.
И тут Иван, быть может, впервые улыбнулся.
– Да не ругайтесь вы, Егор Матвеич. Это я так, шуткую. А вот скажите, отчего вы, мужик уже в годах, а не женатый?
Матвеич расслабился, вновь свернул самокрутку, закурил.
– А от того, Ваня, что не встретил ту самую, что по душе пришлась. Да и где мне жениться, когда я, считай, без малого пятнадцать лет в полку. Ежели на Милке только, – усмехнулся Матвеич.
Кутяйкин громко рассмеялся. Смеялся долго, взахлёб, держась за живот, приговаривая:
– Ой, не могу, щас от смеха помру. На Милке! Ой, не могу!
Оба насмеялись досыта. Матвеич спросил:
– А у тебя, Ваня, была зазноба?
– Была, – мечтательно отвечал Иван, – только она