Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обезглавленное тело уносят, разумеется, в какую-нибудь мертвецкую, но было маловероятно, что тело Владимира Александровича Сухомлинова попадет на стол Мехмеда Грахо, тем более что инцидент с русским военным министром замяли и ни один рыжий волос не упал с остатков его шевелюры возле ушей, так что для многих и это не является предметом повествования. Последние дни сараевского патологоанатома, относящиеся к 1915 году, тоже не могли стать сюжетом для рассказа — разве что только в его голове.
После поражения австрийских войск под Сувобором он вместе со своим персоналом спешно покинул старую больницу в белградской Ятаган-мале, где он так удобно устроился. Вернулся в Сараево. Увидел первые признаки появившейся у населения холеры. Присоединился к инфекционистам. Без слов. Тоже заразился. Умер две недели спустя. Суеверные люди сказали бы, что это кара за тот год, когда он выступал в роли доктора-смерть. Менее склонные к предрассудкам могли бы проявить интерес к последним словам патологоанатома, которые, может быть, объяснили бы, как он стал доктором-смерть. Но последних слов Грахо не произнес. Возле него была только медицинская сестра. Новые ботинки, купленные им в начале 1915 года, он не успел даже разносить…
Таким мог бы быть рассказ о конце доктора-смерть в соответствии с теми данными, что сохранились об этом человеке. Но патологоанатом, под нож которого попали тела мертвого эрцгерцога Фердинанда и герцогини Гогенберг, умер погруженный в свои мечты. Перед смертью он влюбился в ухаживающую за ним медсестру. Когда болезнь усилилась и его прежде полное и рыхлое тело стало терять по литру жидкости в час, Мехмед Грахо вообразил, что он красив. Он представлял себя красивым, и таким же в своих мечтах казался ухаживающей за ним медсестре. На третий день дряблая кожа свисала у него с боков, а грудные мышцы болтались, как вымя тощей коровы. Но фантазии Мехмеда Грахо стали еще более яркими. Между двумя приступами горячки он с сумасшедшей настойчивостью убеждал себя, что неотразим и именно поэтому медсестра так старательно утирает ему пот со лба белым бинтом.
Умер он, когда уже вся комната пропахла его испражнениями, именно в тот миг, когда в своем внутреннем воображаемом мире он, неотразимо красивый и разодетый как сирийский принц из «Тысячи и одной ночи», собрался признаться в любви медицинской сестре. Но слов не осталось. И сил тоже. Сморщенная, высохшая как пергамент кожа покрывала зараженное тело, которое могильщики сразу же отнесли на кладбище в Бараево и там сожгли. Из имущества Мехмеда Грахо остались карманные часы и пара широких ботинок с ортопедической подошвой. Никто не торопился получить наследство, ведь у патологоанатома не было семьи. Ботинки передали австро-венгерскому Красному Кресту, а часы послали на фронт, чтобы их вручили какому-нибудь солдату. Что в дальнейшем случилось с этими часами, отправленными на Великую войну, неизвестно, но вот другие часы с Западного фронта не переставали вызывать недоумение.
Это был тот самый будильник, который звонил на французских позициях под Виком на Эне каждое утро ровно в десять часов. После того как его не смогли победить все часы с кукушками, присланные из Пруссии, один немецкий солдат, студент, говоривший по-французски, начал перекрикиваться с французами через ничейную землю. Никто не смел показаться над бруствером окопа, и этот разговор на ломаном французском и искаженном немецком длился целыми днями. Но и после этого не прояснилось, почему звонит тот самый будильник; так продолжалось до того дня, когда наступило перемирие и стало возможным собрать убитых и с той и с другой стороны. Студент вызвался выйти из окопа вместе с теми, кто должен был собирать замерзшие тела своих товарищей. Однако он не стал носить трупы, а сразу же направился к французам. На него с недоверием смотрели какие-то чужие лица, удивительно похожие на его лицо. Студенты или лавочники, художники или механики — у всех на лицах лежала печать войны, и они, как монголоиды, были похожи друг на друга. И на него. Как братья. Но братья готовы были убивать друг друга, и только один-единственный день давал им возможность не делать этого. В этот день немецкий студент искал хоть какое-то объяснение, почему будильник звонит именно в десять часов, — и нашел его.
Ответ был настолько простым, что он сначала не мог в это поверить. Будильник подавал голос потому, что один лейтенант 86-го французского полка обещал своей жене в Туроне, что он звонком будильника будет сообщать ей, что еще жив. В ответ она — со своей стороны — заводила будильник на то же самое время, чтобы сообщить любимому мужу, что ему верна… Вначале засмеялся немецкий студент, а потом в окопе раздался дружный хохот. Все эти догадки, предсказания, десяток прусских часов с воинственными кукушками… Его товарищи долго ждали, когда он перестанет смеяться и объяснит остальным, почему в 1915 году этот будильник звонил точно в десять. Наконец, он рассказал им. Остальным солдатам уже было не до смеха. Особенно тем, что писали женам и просили прислать часы. А будильник продолжал звонить, только теперь для немцев в окопах это не было зловещим предзнаменованием. Звон будильника уподобился выстрелу из пушки, сообщающему точное время, и враждующие стороны еще долго проверяли свои часы по будильнику лейтенанта 86-го французского полка.
Неизвестно, звонил ли будильник в Туроне столь же регулярно: каждый день в десять утра. Если бы кто-нибудь прошелся по улицам и расспросил жителей этого города в бассейне Роны, слышали ли они о будильнике, то многие, вероятно, сказали бы, что ничего об этом не знают. В эти военные дни в Туроне гораздо больше говорили о войне двух виноторговок, которые вместо ушедших на фронт мужей продолжали вести дело и поставляли вино в два знаменитых столичных кафе — «Ротонду» и «Клозери де Лила». Эта война, начавшаяся в Туроне, где родились Рабле и Декарт, продолжилась в Париже, где в схватку вступили дядюшка Либион, содержащий сборный пункт художников «Ротонда», и дядюшка Комбес, владелец артистического кафе «Клозери де Лила».
Все началось из-за плохого вина, но затем «виноторговая война» с территории города Турона переместилась