Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оборона. Жесткая оборона. Принцип ее прост, стоять насмерть.
Тебя засыпают бомбами — фугасными, осколочными, зажигательными. А ты стоишь. В тебя бьют из пушек, пулеметов, автоматов, винтовок. А ты стоишь. Тебе зашли во фланг, в тебя уже целят с тыла. А ты стоишь. Погибли твои товарищи, нет в живых командира. Ты стоишь. Не просто стоишь. Ты бьешь врага. Стреляешь из пулемета, винтовки, пистолета, бросаешь гранаты, идешь в штыковую. Ты можешь драться чем угодно — прикладом, камнем, сапогом, финкой. Только не имеешь права отойти. Отойти хотя бы на шаг!..
Первую неделю войны командиры, политработники, агитаторы, партийные и комсомольские активисты внушали бойцам корпуса одну мысль — мы обязаны наступать. Что бы ни было, как бы ни было — только не останавливаться, только вперед.
«Не мешкать!» — властно повторял Волков, ведя свой полк на Лешнев. «Темпы! Темпы!» — звучал в наушниках голос Васильева, когда дивизия рвалась на Дубно.
Теперь всем известна цена стремительности. Вот он, город, отбитый у врага. Бойцы гуляют по улицам, рассматривают дома, пробоины на танковой броне, балагурят с вылезшими из подвалов «паненками».
Денек хмурый. Немецкая авиация не появляется. Фронт неведомо где, даже канонады не слышно. Какая тут еще оборона!
Надо было пересилить это беззаботное победное опьянение, преодолеть эту психологическую неподготовленность к жесткой обороне. Политработники, командиры, коммунисты, комсомольцы, агитаторы — вся сила воспитательного воздействия должна перестроить сознание бойца, внушить ему одну непререкаемую истину: успех даст стойкая оборона.
Канаву надо превратить в противотанковый ров, каменные глыбы — в надолбы, куски рельсов — в ежи, дома — в опорные пункты. Деревья станут ориентирами, столбы — точками наводки.
Ценность каждого здания, предмета, любого бугра и любой выбоины сегодня определяется одним — пригодностью к обороне.
Оборона — тяжкий физический труд, мозоли на руках. Изрытая земля — союзник бойца, отбивающего атаку.
Но люди не спали несколько суток, иные по десять-пятнадцать часон не вылезали из танков, не сходили с мотоциклов. С Васильевым и Немцовым мы решаем: пусть те, кто непосредственно вел бои, ложатся спать. А в это время технический и обслуживающий персонал, ремонтники, писаря и кладовщики будут оборудовать окопы, долговременные огневые точки, охранять сон отдыхающих товарищей.
Я знакомлю Немцова с новой задачей. Он сосет трубку, крутит выбившийся из-под суконной пилотки черный вихор и словно не слушает. Я уже привык к этой манере Немцева, которому можно советовать, но навязывать свои соображения не надо. Он должен сосредоточиться, сам все продумать. Импровизировать Немцев не охотник.
Когда я кончаю, полковой комиссар решительно встает, выбивает о каблук сапога трубку, сует ее в карман.
— Все ясно.
Он подходит к политотдельцам, сидящим на бревнах в углу просторного, поросшего высокой травой двора. Жестом предупреждает их намерение встать. Сам устраивается рядом.
— С этого часа отдел политпропаганды и каждый из нас работает на оборону. Сейчас доложу обстановку, потом каждый запишет задание. В нашем распоряжении максимум тридцать минут…
В штабе Васильев нарезает по карте участки обороны, распределяет огневые средства, танки, боеприпасы. Из штаба приказания поступают в полки, потом, уточняясь и конкретизируясь, в батальоны, роты, взводы.
А из отдела политпропаганды в части и подразделения идут доводы, разъясняющие новый приказ, мысли, которые будят отвагу, стойкость, делают зорче глаз и тверже руку.
Там, в роте, взводе, экипаже, эти два потока сольются, чтобы дать сплав высокой прочности.
Неподалеку от кладбища старший политрук Гуров собирает агитаторов. Пока суть да дело, красноармейцы и младшие командиры забрались в две свалившиеся в кювет полуторки.
Несколько дней назад подбили эти машины, на которых эвакуировалась городская библиотека. Бойцы набросились на книги.
— Я доложил Немцову, — рассказывает Гуров. — Он велел распределить по полковым библиотекам. Обещал сам прийти посмотреть…
В наклонившейся набок полуторке размахивает длинными руками высокий худой сержант:
Стараюсь оставаться незамеченным, смотрю и слушаю. Сержант декламирует с «подвывом», как заправский поэт. В книгу не заглядывает, Тютчева знает наизусть.
Едва кончил, заказывают еще.
— Про войну что-нибудь, товарищ сержант.
— Давай-ка Блока, Лева.
Сержант, как видно, привык к таким просьбам, не куражится:
Бойцы слушают задумчиво, с отрешенными лицами.
— Знаете что, — предлагает чтец, — пусть каждый выберет одну книгу, только одну, которую ему хочется иметь с собой. Начальство, думаю, разрешит.
Я выхожу из своего укрытия.
— Начальство разрешает.
Сержант немного смутился. Он не подозревал, что я его слушаю.
— При одном условии… Как ваша фамилия?.. Тимашевский? Только, товарищ Тимашевский, при условии, что и начальству разрешается взять одну книгу.
Я залезаю в машину и вместе со всеми роюсь в ящиках. Милое дело — копаться в книгах. Можно, кажется, забыть обо всем на свете…
Малорослый красноармеец в желтой от глины шинели извлек здоровенный том в сером переплете.
— Я свое нашел. Четыре книги «Тихого Дона» вместе. Кто-то взял Некрасова, кто-то раскопал тоненькую, изданную библиотечкой «Огонька» книжку Есенина.
— А вы чем разжились, сержант Тимашевский?
— Да вот, товарищ бригадный комиссар…
В руках у сержанта «Верноподданный» Генриха Манна.
— Кое-что объясняющая книга. Беспощадно написана…
— Вы филолог?
— Нет, физик. Недоучившийся физик. Еще точнее, едва начавший учиться физик. Три месяца на первом курсе и — ать-два. Призывник тридцать девятого года.
Я помню парней, которых пришлось сорвать со студенческой скамьи. Многим мучительно дался призыв. Но почти все стали со временем толковыми бойцами и сержантами.
Наверно, длиннорукий и длинноногий Тимашевский нелегко овладел этим «ать-два». «Заправочка» и сейчас неважнецкая. Вид не лихой. Гимнастерка пузырем выбилась из-под ремня, сухопарым ногам просторно в широких кирзовых голенищах. Да и вообще не красавец сержант Тимашевский. Красное обветренное лицо, глаза навыкате, нос, будто срезанный снизу. При разговоре верхняя губа поднимается, обнажая розовые десны и длинные зубы.