Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они резали тонкими ломтиками копченую колбасу – дядя Вова и его гость – фотограф-неудачник. Наливали, чокались. Запивали свою горечь – дядя Вова, по сути, в фотографии тоже был не у дел.
– Жестокий город Москва – большая, жирная, чванная, – говорил гость.
Наташа прислушивалась к его словам, сидя за фанерной перегородкой, просвечивая чужие лица на свет большой желтой лампы и представляя Москву – дебелую, румяную, сидящую большим белым задом на гладких плитах Красной площади с пожелтевшей открытки.
– Не приняла, дальше конечных станций не пустила... Нда, Вован, подай еще колбаски...
Пауза... Пыль из коричневой коробки, откуда Наташа извлекала стопки негативов, кружилась в желтом свете. За перегородкой жевали колбасу и обиду.
Заходили в «Улыбку» теперь редко – портреты больше спросом не пользовались, семейные фото – дети с бантами, взрослые с полу-улыбками – снимали «мыльницами» на фоне ковра над диваном в зале у себя дома. Бизнес дяди Вовы сдувался, как мыльный пузырь, в «Улыбке» больше никто не улыбался – на паспорт не полагалось.
– Подбородок чуть выше... Голову чуть в сторону... Левее... Не моргайте, – произносил дядя Вова, для которого искусство в фотографии давно умерло и покрылось тонким слоем пыли, а он и не думал ее смахнуть. И не надеялся, и не желал – огонек в нем медленно затухал. Теперь он все чаще размазывал свою обиду по бутерброду и медленно пережевывал ее, запивая на троих, двоих или в одиночку.
– Чтобы стать фоторепортером, надо жить в Москве, – поучал он гостя. – Там происходят события, там есть, что снимать. А здесь что? Ничего... Здесь – Самара. Искусство, оно, брат-фотограф, все в Москве. Нету его тут. Как ты ни снимай, как ни старайся, не признают в тебе мастера. Некому. Некому в Самаре искусство показывать. Вот и живет оно только в тебе. И умирает гораздо раньше, чем ты сам... Потому что, брат, от этой пыли, от этих рож на паспорт уже тошнит, ты блюешь по ночам своим мастерством... А потом все – нет его, кончилось, вышло. Все вышло... Для кого? Для чего? Нет, ты меня послушай, искусство – это только в Москве... Есть, есть там публика культурная. Хочешь стать мастером, живи в столице. В Самаре у тебя только один вариант – «Улыбка».
Наташа слушала дядю Вову внимательно, прислонившись ухом к перегородке, такой же пыльной, как и все в этом салоне. И Москва уже представлялась ей худосочной женщиной в твидовом костюме. Прижав бинокль к глазам, она сидела костлявыми ягодицами на площади трех вокзалов и высматривала среди понаехавших культурную массу и редких мастеров. И Наташа уже тогда дала себе слово с ней подружиться.
А вышло так, что через несколько лет она начала озеленять ее – не культурную костлявую женщину в твидовом костюме, а большезадую тетку, заставляющую ее нюхать жирное говно коренных и понаехавших. Жирное потому, что ни в одном другом городе России так хорошо не питались, не ели столько сосисок и майонеза.
– Для начала поменяй хотя бы город, – сказал дядя Вова своему гостю.
– Ладно, ткнусь в нее по пятому разу, – донеслось из-за перегородки, – и хорэ – не выгорит, больше не поеду. Слишком высоко она планку для приезжих поднимает... Боюсь, мне не перепрыгнуть...
Окончив школу, Наташа ткнулась в Москву. Прямо в самую жопу – сто пятьдесят пятое профессионально-техническое училище и его общежитие. И его общежитие... Первый шаг к фотографии. Короткий, и совсем не в том направлении. Она пошла в обход – не было времени ждать, когда костлявая разглядит ее в бинокль и признает в ней мастера, несмотря на отсутствие внешних признаков. Нужно было либо встать рядом с ней в полный рост, а так близко подобраться к искусству у Наташи возможности не было, либо, не боясь вони, вплотную приблизиться к жирному заду в ее другом воплощении – в том, которое она принимала для бедных и бесталанных. Приблизиться, убрать лопаткой ее говно, разбросать его по земле и взрастить на ней розы. Розы – ими можно задобрить любую – и худую, и толстую. Это был долгий, кривой, но верный ход.
Москва оценила преподнесенные ей цветы. Букет пах. Из простых рабочих она перевела Наташу в мастера-косметологи – той хорошо удавалось закрывать цветами и зеленью трещины, появившиеся на заду Москвы от долгого сидения на каменных плитах. Она показала ей квартиру – однокомнатную, на конечной станции одной из веток, но чистую и свою. «Будь прорабом, делай карьеру на стройке, превращай мое говно в розы» – сказала ей Москва. «Нет, – ответила Наташа, – я хочу быть мастером фотографии». И осталась в общаге. «Ну-ну», – посмеялась Москва. «А ты не смейся»...
Наташа уволилась со стройки, но осталась в общаге. Устроилась лаборанткой в «Коммерсантъ». Пришла туда: «Знаете, денег-то мне не надо платить. Буду работать бесплатно. Если понравится, возьмете меня на постоянную...» Взяли. Через полтора месяца приняли на работу официально, заключили договор и двадцать долларов заплатили, что было лучше, чем ничего. А ей – лишь бы поближе к проявителю и закрепителю. И так прошло восемь месяцев. А Москва ей говорила: «Дальше лаборантки не пойдешь – не пущу. Всю жизнь будешь пленки проявлять и шапки вязать по ночам-вечерам. Петли на спицы накидывать, на себе петлю бедности затягивать. Зря не послушалась, на стройке не осталась».
– Серега, возьми меня к себе фотокорреспондентом. Надоело лаборанткой... – просила Наташа начальника фотослужбы.
– Не женская это работа, Наташа... Занимайся своими пленками. – Нет, не относился он к ее просьбам серьезно.
А Наташа прислушивалась ко всему, что он говорил. И однажды услышала, что газете нужна фотосъемка из зоопарка.
Животные – они такие фотогеничные, шкодливые обезьяны, тугодумы-слоны. Взять, к примеру, того же слона. Может он плохо выйти на фото? Не может, если только удастся отойти на правильное расстояние и впихнуть его в кадр. Съемка в зоопарке – легче не бывает, с ней справится и практикантка, и лаборантка.
То был обычный московский летний день. Газете не нужны ее фотографии, но снимать в зоопарке для себя, для своего семейного альбома никто не запрещал. Отцовским фотоаппаратом, перекочевавшим из старого самарского шифоньера в раскисшую от тесноты тумбочку общаги.
Взять, к примеру, слона. Того же слона. Можно подумать, люди никогда не видели слона. Столпились у вольера, не протолкнуться. Слон – большое грустное животное, и все ему сочувствуют. А день обычный – московский.
– Ну, давай, давай же... – подбадривают его мужчины, не реагируя на: «Папа, я тоже хочу посмотреть!»
Серый слон стоит в вольере. Смотрит грустно на слониху – нерешительное, неповоротливое, влюбленное животное.
– Папа, я тоже хочу посмотреть!
– Рано тебе, сынок, рано...
Слон, в общем-то, не виноват. Виновата слониха – не хочет сделать шаг назад, туда, где грустный слон пытается проложить дорогу к ее внутреннему миру. Неповоротливый, он тяжело отрывает от земли свою влюбленность и закидывает ее ногой-тумбочкой на спину слонихи. Он тужится поднять вторую лапу, взгромоздить вместе с ней на слониху весь груз своего тяжелого чувства, но та делает шаг вперед и...