Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот ты все про инопланетян говоришь. Ну, чтобы смотреть на мир как бы со стороны, их глазами. А ты, правда, в них веришь? В то, что они существуют?
— Нет, не верю. Просто знаю это, и все. Ведь в то, что ты сейчас сидишь рядом, мне не надо верить. Достаточно просто знать.
— Как думаешь, они такие же злые, как и люди? — Гусь наконец начал пьянеть.
— Думаю, они могут быть разными, как и люди.
— А вот интересно, что они думают по поводу этой жопы ада? — Гусь махнул рукой в разбитое окно, в котором освещенные фарами краны поднимали плиты над завалами.
Через секунду он уже спал. Я набросил на него одеяла. Все, что были, чтобы не околел на морозе. А сам отправился к флайвэйщикам. Включений на Москву до утра больше не будет.
…Трубка спутникового телефона затерялась на столе среди пустых бутылок из-под водки. Своими гуманитарными мозгами мне не дано понять, как сигнал может уходить из редакторских комнат в Останкине и, отразившись от спутника, болтающегося где-то в космосе, влетать в черный плоский ящик с изогнутой трубкой, минуя открытые банки с килькой, хлебные крошки и залапанные граненые стаканы. Вот почему, например, сигнал не в стакан попадает, а прямо в этот шайтан-аппарат? Или просто стакан не может расшифровать сигнал?
Вспомнился старый отцовский приемник «Геолог». Мне лет пять. Украдкой встаю по ночам, пробираюсь на кухню. Мне нравится крутить шкалу настройки, когда за окном уже темно и в доме легли спать. Из приемника льются чужестранная речь и музыка. Эти страны кажутся такими же далекими и нереальными, как звезды на небе.
С помощью старенького приемника я как бы совершал свой ночной облет Галактики. Красная шкала настройки медленно ползла по тусклому желтому прямоугольнику, выхватывая из эфира то жаркие ритмы сальсы, то непонятную скороговорку новостных ведущих, делая короткие остановки на космических станциях: Лондон, Рио-де-Жанейро, Копенгаген, Нью-Йорк, Париж…
Это был совершенно иной мир, мир других планет и их жителей. Будто со стороны мне виделся голубой шарик Земли, одиноко и беззащитно вращающийся в холодном Космосе. Я считал, что вся эта какофония звучит только для того, чтобы нас, землян, кто-то заметил. Я выключал приемник и засыпал, пытаясь представить далекие страны и людей, которые там живут. После таких «полетов» почему-то становилось зябко, и я уютно ежился под теплым одеялом, тиская плюшевого медведя и думая, как же хорошо, что я не в холодном Космосе, а в своей кровати. Что в соседней комнате двухкомнатной хрущевки спят родители, а в комнате со мной — старшая сестра Ирка.
…Трубку спутникового телефона извлекли из завала граненых стаканов. Отряхнули от хлебных крошек. Теперь она выполняет страшную миссию.
Хмурая очередь из солдат и офицеров выстроилась на улице. Сегодня мы каждому даем позвонить. В Космос уходят страшные слова, мгновенно настигая своих жертв по всей России. «Юрки больше нет…», «Саши больше нет…», и Космос взрывается от диких, звериных воплей чьих-то матерей, жен, детей, любимых, друзей….
Офицеры и рядовые, контрактники и срочники, все в общей очереди, переминаются с ноги на ногу. Так же, как и я Ольге, они должны сообщить кому-то страшные вести. Страшнее которых ничего не бывает. Кто-то из родственников погибших остается в счастливом неведении еще минуту. У кого-то пять минут счастья, десять… Это время их любимые и родные еще живы. А потом чьи-то жизни разорвут напополам космические похоронки. Разорвут вдруг. Вдрызг. Насмерть. Навсегда. С хрустом сломаются души, которые уже никогда и ничто не излечит. Даже время. Ведь это враньё, что время лечит.
Вискарь погиб во время взрывов. Оказывается, он был сучкой. Девочкой. И с Вермутом они были парой. А я и не знал. Об этом мне рассказал Петрович. Он был трезв. Таким я его видел впервые.
Вермута Петрович отыскал среди завалов. Пес сидел на месте гибели Вискаря. Всю ночь Вермут выл на багровую луну, оплакивая подругу. Ему тоскливо подвывал ветер, перебирая полы одежды мертвецов, которых не успели убрать до темноты санитары.
Утром Вермут исчез и больше его никто никогда не видел.
Мертвых хоронили. Живые готовились отмечать Новый год. Утром взрыв Дома правительства в Грозном уже не был ГЛАВНОЙ НОВОСТЬЮ ПЛАНЕТЫ. На смену пришли другие. Свежие и кровавые.
* * *
Достать гроб помог Юсуф. Он же по моей просьбе договорился о похоронах и всем необходимом.
Старик Андреич, сторож и могильщик по совместительству, толкает перед собой двухколесную телегу — арбу по узкой глинистой дорожке русского кладбища на северной окраине Грозного, рядом с бывшим консервным заводом. На арбе гроб.
— Русских теперь редко хоронят, — кряхтит Андреич. — Почти не осталось никого. Некого хоронить-то. Вот нас с Федькой тут последними и закопають.
Он именно так и говорит — «закопають», смягчая крайнее «т».
Федька — пятидесятилетний сын Андреича. Здоровый мужик с рябым лицом и огромными ручищами, похожими на лопаты. Когда в первую войну от бомбы погибла жена Андреича — Евдокия, Федькина мать, отец с сыном решили никуда не уезжать. Да и куда поедешь? Где жить? Все осталось в Грозном. Тут и Евдокия похоронена. Промышляют, чем могут, на рынке, да ухаживают за русскими могилами. Своей семьей Федор не обзавелся. Сейчас он дожидается нас в конце кладбища, возле свежей могилы, которую выкопал для Ольги Ивановны.
Снег снова стал таять, и колеса телеги постоянно вязнут в липкой грязи. Мы с Гусем и Иваном помогаем Андреичу толкать арбу. Юсуф остался ждать у машины.
— Хорошо хоть мороза сильного нет, земля не стылая, — бормочет Андреич.
Ольга идет рядом с гробом, придерживая голову матери, которая качается из стороны в сторону, когда колеса телеги попадают на камни. Видно, что Ольга проплакала всю ночь, не сомкнув глаз. На ней черный траурный платок, который постоянно съезжает на затылок. Она то поправляет платок, то снова кладет руки на трясущийся лоб матери, пытаясь зафиксировать голову.
Бирюзового цвета костюм, который Ольга Ивановна берегла и надевала только по праздникам, совершенно не идет к грубым, еще источающим запах смолы доскам. Она сердито трясет головой, и кажется, что эта последняя ее дорога на гремучей арбе доставляет ей страдания. Ольга держит голову и смотрит на мать, словно не веря в ее смерть. Будто ожидая, что Ольга Ивановна вот-вот откроет глаза и скажет что-нибудь, по обыкновению веселое, вмиг прекратив весь этот дурацкий спектакль. Жду этого и я, но чуда не происходит. Кажется, все это дурной сон. Надо сделать усилие и проснуться. Со мной часто так бывает: сплю и не знаю, что сплю. Потом вроде понимаю, что сон. Хочу проснуться, но никак не могу. А потом все же просыпаюсь и хожу полдня как контуженный, не понимая, какая жизнь настоящая — та, во сне, или эта.
Украдкой что есть силы щиплю себя за ногу, испытывая странное наслаждение от боли. Захотелось сделать себе еще больнее, схватиться за раскаленный кусок металла, воткнуть под кожу булавку или лезвие ножа, лишь бы проснуться или хоть немного оттянуть на себя боль, которую сейчас испытывает Ольга.