Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жози утонула в Сене. На улице ей стало плохо, она не сумела крепко ухватиться за низкое ограждение моста, чтобы не упасть на тротуар, чтобы удержаться…
Повисла тяжелая пауза. Тишина давила на уши.
— Господи… Жози… Не может быть… — Дюмель покачал головой, схватившись за голову. Его подруга, его любимая и дорогая Жози! Он так ценил дружбу с ней, он так горячо целовал ее губы, он так крепко обнимал ее! Несчастная Жози… Горечь и тоска сильнее разъедали сердце при мысли, что вместе с девушкой на небеса улетела и душа ее — их с Луи — ребенка, крохотного, не родившегося ангелочка.
— Я помолюсь за ее упокой, — произнес Констан, вставая, сжимая в руках выписанный рецепт. — И твое здоровье.
— Кто же помолится за тебя, Констан? — прошептал Луи, печально глядя на Дюмеля.
Он не ответил. Он никогда не задумывался об этом. Он знал, что мать и отец возносят Христу благодарность за то, что он их сын, что он всегда рядом, помощник, защитник. Но они — родители. Каждый родитель думает о спасении души своего чада. Друзья, знакомые, коллеги, прихожане, покойный Паскаль — вспоминали ли они его, такого же раба и слугу Господа Бога, как они сами? У каждого в этом мире полно своих бед, потерь, разочарований, и надо искать силы у небес, чтобы помочь справится с грузом земных обязанностей. Никто не вспоминает о мающейся душе другого — лишь бы самому пережить выпавшее на долю.
Констан смотрел в лицо Луи. Теперь это было лицо малознакомого человека. Несколько минут назад он встретился лицом к лицу с задорным юношей, потерявшимся в теле молодого мужчины, согбенного под тяжестью военных дней и личной трагедии. Сейчас же на него вдруг смотрел старик, не надеющийся на возрождение подобно фениксу. Глаза запахнулись невидимой ширмой и перестали быть отражением души, не давали вернуться в детство. Взгляд остекленел и похолодел, угас и сжался до крохотного мирка, где человек живет наедине со своими бедами. Луи. Кто украл твой яркий взор? Кто заменил тебе сердце? Ни одно из чувств не ответило ему.
Глаза стали расплываться. Вот уже вместо них серый квадрат. Вот непрерывная черная лента, ведущая в никуда. Вот проникающий в душу, раздирающий изнутри звук колоколов. Сразу после них — сырость, а затем — яркий свет. Становится мягко и тепло.
Констан пришел в себя в комнатке в церковной пристройке, сидя на кровати и обернув свои замерзшие ладони пледом. В голове роились мысли. Тишина не давила так сильно, как в центре города, как в кабинете Луи.
Он даже не попрощался с ним как следует.
Он еще придет к нему?
Он не знает.
И не знает, хочет ли повторения встречи с ним теперь.
Дюмель посмотрел на сложенный лист бумаги с рецептом, который сжимал в руках, и, развернув его, пробежал глазами текст, написанный твердой рукой и решительным почерком. Что ж, если пренебрежительность и неосмотрительность в таком, казалось, сильном чистейшем влечении, как любви, может привести к беде, тогда как же можно радовать жизни и наслаждению… Констана передернуло от одной мысли, что он неизлечим, что он обратился слишком поздно. Но нет, нет. Он тут же пытался отогнать от себя эти призраки. Он будет жить, он вылечится. Молитвами, возносящимися к высокому небу, и поддержкой вновь обретенного старого школьного друга, вопреки заражению вновь очнутся стойкость и мужество, появятся новые силы и укрепится дух, чтобы жить и ждать. Да, ждать… И надеяться на возвращение дорогих людей.
Глава 12
Ноябрь 1940 г.
Любовь моя! Гнев обуревает меня, я готов выть и лезть на стены, расстрелять все свои патроны, вгрызться в глотку поганым фашистам — как хочу разорвать их зубами и испепелить взглядом! Тяжело знать, что Франция пала, тяжело думать о том, что по улицам Парижа, где мы беззаботно гуляли и радовались жизни, сейчас топают германские сапоги — это немыслимо! Я рву и мечу. Я хочу верить, хочу знать только одно — что ты и моя мама живы и здоровы. Что к вашему волосу не притронулась пальцем ни одна фашистская падаль!
Как страшно и невыносимо, когда вокруг вас, моих дорогих людей, ходят вооруженные немцы, а я втаптываю сапоги в грязь где-то по направлению к Дюнкерку. Наша униженная и оскорбленная армия возвращается домой обходными путями под невидимым взглядом орла Вермахта. Где вся французская слава? Куда она ушла? К великому горю, мое подразделение отбито на далекий север. Мы пытаемся слиться с англичанами (так говорят наши оставшиеся в живых штабные), найти помощь у них и выступить на их стороне, в их числе на новой линии фронта. Я слишком далеко от тебя, мой Констан… Всё, что было между нами, словно из прошлой жизни, которой, уже кажется, никогда не было…
В мясорубках, участником которых я успел побывать за пару месяцев и оставался жив, полегли десятки тысяч. С некоторыми парнями, которых уже нет, я общался. Не пишу тебе о том, что творится на фронте, чтобы ты не тревожился. Этого не описать словами. Это не хочется переживать вновь даже на страницах письма. Каждый раз после боя я плачу от безграничного счастья и облегчения, что остался жив. А еще оттого, что убивал, стрелял в человека — злейшего врага, но всё-таки такого же, как я, из плоти и крови. И оттого, что было невыносимо страшно.
Слышу, что активно работает Сопротивление: однажды, счастливо обойдя немцев, к нам незамеченным подошел один сопротивленец и коротко рассказал об операциях, что проделываются его отрядом в лесах. Я начал думать, чтобы сбежать из армии, теперь объятой позором поражения, и примкнуть к свободным партизанам — вот кто сейчас истинно сражается за Францию! Знаю, ты не одобришь мой выбор, как не одобрил и выбор идти добровольцем. Но я давно уже не мальчик. Я могу принимать решения сам и отвечать за свои поступки.
Здоровье стало подводить. Я похудел, нечасто питаюсь, но ноги еще держат. Лишь мысли о тебе не дают мне пасть.
Сказать, что приглашение на личную аудиенцию с Кнутом по желанию самого́ Брюннера в так называемую резиденцию оккупационных сил Вермахта, контролирующих Париж, для Дюмеля было неожиданным и внезапным, не сказать ничего. Получив повестку на бланке с