Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поправил старуху:
— Гайкадзор в переводе — ущелье Гайка.
Старуха шевельнулась:
— Ты пойди и посмотри — это свет.
— Гайк и Армен — это два богатыря, основатели армянского народа.
— Богатыри, да. Я армянка, мой муж армянин. Его изрубили саблями. Ты спроси где. У моря. Почему? В Армении нет морей. Он сказал: я пойду — и ушел. Я была гордая и не легла у порога. Ты спроси: где его могила? Ее нет. Мне сказали, я приехала. Зачем мне море? Я подошла один раз, плюнула в него и ушла.
Старуха выпростала ноги из разбитых старых туфель.
— Мне плохое сказали: изрубили на куски. Я ждала десять лет. За десять лет можно прийти откуда хочешь. Он не пришел, значит, не врали. Я знаю, он стоял на этой скале, вверху, видишь? И бросал их в воду, как паршивых скотов.
Она устала говорить. Кажется, ей безразлично, слушают ли ее. Индюк разгреб лапами пыль и улегся.
— Садись.
Я сел.
— Рыбу не кормишь из рук, ее не жалко? Надо жалеть. Человек — нехороший человек. Все животные хотят к нему, он бьет. А когда ему плохо, лошадь не отойдет и собака приходит на могилу. Зачем я не увижу больше белого Масиса? Масис, мы зовем Масис. Это вы зовете: Арарат.
Солнце вставало позади скалы. Воздух, прогретый с солнечной стороны, поднимался вверх. Скала дымилась. Невидное нам со старухой море уже было освещено, и спокойное утро возвращало солнечный свет небу.
Начинали трещать цикады. К морю потянулись отдыхающие. Старуха смотрела на них. Это были: женщины в сарафанах или шортах, детишки в трусиках и панамках, мужчины с резиновыми ластами и масками в руках. Старуха презрительно смотрела.
— Ни один не убьет. Всем страшно. Кушать — да. Смелые.
— Но почему тогда вы меня позвали?
— Ты встал раньше из них. — И продолжала: — Люди плохие. Было давно, Бог обиделся на людей…
— За что?
— Слушай. Лишил людей хлеба. Стали умирать. Тогда одна собака три дня, три ночи выла и просила у Бога хоть один колосок, чтоб посеять хлеба. И Бог пожалел собаку и бросил в землю зерно.
Я осмелился и погладил индюка. Он стерпел, но отодвинулся.
— Так зачем индюка убивать. Если люди плохие, за что их индюком кормить?
Старуха потерла поясницу:
— Кто сказал: плохие? Это давно собака выла. Когда теперь ночью воет, просто боится за нас.
— Вы сказали: зачем тебе море? А если долго думать о нем! — Я заговорил, поглядывая на старуху, будто оправдывался, зачем пришел к морю. — Я все детство мечтал стать моряком. Три лета сидел на пожарной вышке, следил за лесом, это далеко, на севере. Синие леса шли по горизонту. И когда я увидел море, оно показалось похожим на лес. Оно тоже сливалось с небом.
— Ты моряк?
— Нет.
— Тогда почему мечтал?
Цикады уже замолчали, отдыхающие прошли. Тихое потрескивание и шуршание слышалось на скале, отсыхали и скатывались с нее камешки.
Я молчал. Каждый человек столько переживает, что у редких остаются силы примерить переживания других на себя. Некому рассказать. Но если некому, то, может быть, не важно то, что прожито. Но разве живешь для того, чтоб потом рассказать?
Старуха схватилась рукой за спинку скамьи, поднялась, выпрямилась. И я увидел, какая она высокая. Тоже поднялся, собираясь уйти.
— Ты говоришь: за что обиделся? Как будто не за что! За жадность. Вот когда нет хлеба, тогда понимают, что нечего делить и незачем уходить из дому.
Старуха вдруг засмеялась:
— Индюка купили. Я говорю: убей, я сготовлю. Нет. А фронтовик. — Она объяснила: — Человек у меня живет. Зимой пишет, я не отвечаю: знает — приезжай, живи. Я говорю: сам убей, — жалеет. Здесь в эту войну воевал. Жалеет, а кушать будет.
На вершину скалы уже больно было смотреть. Вершина покраснела и вплавлялась в небо.
— Значит, ваш муж был на этой скале?
— Да. Он подумал: наступает смерть — и пошел вверх. Мой муж. Богатырь, правильно ты сказал.
Она подобрала топор и чашку:
— Значит, не отрубишь ему голову?
— Нет.
— Молодец! — сказала старуха. — Сурен тоже не убил бы. Пф! Курицу жалел.
Она толкнула ногой индюка. Индюк открыл глаза, вскочил, встряхнулся и побежал за старухой.
Со старухой в поезде ехала. Да не как-нибудь — в плацкартном вагоне. В общий-то сейчас не больно народ загонишь.
Старуха эта вологодская, я вятская. Земля одинаковая, и жизни сходятся. Я чего вспомню, она поддерживает: эдак, эдак! Чего, говорит, дочери везу, так не поверишь, засмеешь. «А что такое?» И смех и горе, говорит, в гости со своей ложкой еду. Раскрывает чемодан — полный ложек-писанок. Дочь ее просила привезти: нынче, написала, ложки деревянные за редкость считают. Еще заказывала старинную икону, но икону мать не повезла: уж это-то не ложка.
Тут и я в свою сумку полезла. Смеюсь: «Погли-ко, а я-то чего сыну везу — дымковскую вятскую игрушку».
Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везем? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли…
Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растет, да на самом деле старый живет, а молодой все жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся.
Первая внучка родилась — ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовет. Не заждался, году не прошло — заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказывал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, все наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом.
Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас теплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился…
Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошел внутрь и услышал:
— Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…
Сейчас запоет. Запел:
Маленький дом под горою,
Чуть потемневший фасад,
Густо заросший травою