Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время мы просто болтаем – о погоде, о межконтинентальных перелетах, о ресторанчиках на Манхэттене, в Лиме и в Москве. Я жду, что он упомянет выставку Ойленбёка, которую намеревается устроить года через два – для меня она имела бы неоценимое значение, но он, разумеется, ждет, что я спрошу о ней сам. Поэтому мы еще где-то с четверть часа обсуждаем горные лыжи, новый фильм Ханеке, рестораны в Париже, Берлине и Буэнос-Айресе. В конце концов он понимает, что ключевая фраза прозвучит не из моих уст, и сам выводит разговор на нужную тему.
– Поговорим об этом в другой раз, – отвечаю я.
На том конце провода слышно разочарование. Векслер сообщает, что через два месяца собирается в Европу, может быть, нам встретиться – за завтраком, к примеру, или, скажем, за ланчем?
– Отличная мысль, – говорю я.
– Превосходно, – отвечает он.
– Да, просто замечательно, – говорю я.
– Ну что же, чудненько, – говорит он.
Кладу трубку. И вдруг, ни с того ни с сего, меня одолевает такое чувство, словно мне срочно нужно позвонить брату. Открываю телефонную книгу: я совершенно не в состоянии запоминать комбинации цифр – номер Эрика, и тот выучить не могу.
– Да? – его голос звучит еще напряженнее, чем обычно. – В чем дело?
– Я тут подумал: позвоню-ка тебе.
– А что такое?
– Не знаю, просто какое-то странное чувство. С тобой все в порядке?
Короткая пауза.
– Разумеется.
Судя по его тону, все совсем не в порядке, более того – судя его по тону, он прямо-таки хочет показать мне, что лжет.
– А откуда у меня тогда такое чувство?
– Может, потому что я сам собирался с тобой сегодня… Ах, вот оно что! – Гудят автомобили, ревет мотор, потом раздается какой-то присвист – кажется, он смеется.
– Представь себе, я попросил секретаршу тебе позвонить, а она… Она позвонила Мартину!
– Мартину?
– Ну, мы сходили пообедать. Я еще все время спрашивал себя, что он тут делает.
Осведомляюсь, как дела; он, как всегда, отвечает уклончиво. Что-то не так, он явно хочет о чем-то меня спросить, но не может себя заставить. Вместо этого интересуется, что у меня с работой, и, хотя я знаю, что это его ни капельки не интересует, все же отвечаю: приходится следить за тем, что происходит за стенами аукционных домов; нельзя терять контроль над ценами. И вот он уже перебивает меня, переводит тему на то, как там мать – больная тема, – но я продолжаю настойчиво его расспрашивать.
– С тобой что-то не так. Я это чувствую. Можешь отговариваться, но…
– Прости, мне пора!
– Эрик, ты можешь обо всем мне…
– Все в порядке, правда, просто пора!
И вот он уже сбросил. Странные они, эти разговоры с Ивейном – словно с самим собой говоришь, и мне вдруг снова становится ясно, почему я его избегаю. Потому что мне трудно от него что-то скрывать, он видит меня насквозь, как я вижу его. При этом я не уверен, что он сохранит это в тайне. Есть старинная мудрость: тайна остается тайной лишь тогда, когда о ней не знает никто, кроме тебя одного. Если придерживаться этого правила, то хранить секреты не так сложно, как может показаться. Даже если знаешь другого человека, как себя самого, прочесть его мысли ты все равно не сможешь.
Наш разговор напомнил мне, что я собирался позвонить матери. Она оставила мне три сообщения на автоответчике – игнорировать их бессмысленно. Поколебавшись, звоню.
– Ну наконец-то!
– Занят был. Прошу прощения.
– Ты? Занят?
– Да, много работы накопилось.
– Все эти твои картинки?
– Именно, эти мои картинки.
– По ресторанам шляться.
– Переговоры – часть делового процесса.
– Переговоры, говоришь.
– Что за намеки?
– Да просто радуюсь, что у моего сына интересная работа. По крайней мере она тебя, очевидно, подпитывает. Во всех смыслах.
– Чего ты от меня хотела?
– Участок по соседству с моим домом. Ну, ты понимаешь, который идет от моего забора и спускается в овраг, там еще берез много. Так вот, он продается.
– Ага.
– Только представь себе, что кто-то может начать там стройку! А если не ради стройки, то зачем его покупать? Кто бы его ни купил, будет его чем-то застраивать.
– Не исключено.
– А как же вид из моего окна? Ну, то есть из нашего, я хотела сказать. Дом же достанется вам по наследству, так что вид из окна и вам должен быть небезразличен. Даже если вы соберетесь его продавать. А вы соберетесь – уж наверняка никто из вас не захочет там жить.
– До этого еще далеко.
– Перестань!
– Что именно мне надо перестать?
– Я хотела предложить тебе купить этот участок, пока кто другой не появился – вцепится и будет потом застраивать. Сохранишь таким образом цену на дом. К тому же это было бы хорошим вложением.
– С какой стати это было бы хорошим вложением, если я даже построить на нем ничего бы не смог?
– Не пытайся сделать вид, что понимаешь что-нибудь в том, как ведутся дела, ты же просто… Такой, какой ты есть.
– Да, я такой человек, который считает, что участок, на котором нельзя строить, нельзя назвать хорошим вложением.
– Можешь засеять его зерном.
– Куда же мне потом девать это зерно?
– Рапсом, например, или чем-нибудь в этом роде.
– Я понятия не имею, что из себя представляет рапс.
– На нем машины ездить могут.
– Поговори с Эриком. Деньги у него есть, и в инвестициях он разбирается получше меня.
– Но я к тебе обращаюсь!
– Поговори с Эриком, мама. Меня ждут дела.
– Очередной обед небось?
– Поговори с Эриком.
Она вешает трубку, а мне пора выходить. Спускаюсь по лестнице, пересекаю нагретую солнцем площадь, ныряю в метро. Эскалатор уносит меня в прохладный полумрак подземки.
Тут же подходит поезд, вагон полупустой. Сажусь.
– Фридлянд!
Поднимаю взгляд. Рядом со мной, держась за поручень, стоит арт-обозреватель «Вечерних новостей».
– Вы ли это? – восклицает он. – Вы – и в метро?
Я пожимаю плечами.
– Да быть этого не может!
Улыбаюсь. Главное – чтобы он не решил ко мне подсесть.
– Тут не занято? – он хлопает меня по плечу.
Его звали Виллем, он был фламандцем, собирался стать художником. Имел определенные задатки, был громогласен, обаятелен, легко возбудим, но, увы, не слишком одарен. Будучи поклонником Николя де Сталя, писал абстрактные полотна – я попрекал его этим, называл трусом и подражателем; сам-то я был реалистом, поклонником Фрейда и Хокни, чем уже он, в свою очередь, меня попрекал, называя трусом и подражателем. Мы много ссорились, много пили, принимали в умеренных дозах наркотики, носили шелковые рубашки и отпускали волосы до плеч. На протяжении довольно недолгого времени мы делили мастерскую в Оксфорде, которая на самом деле была всего-навсего комнатой над прачечной; он писал, стоя у северного окна, я – у западного; в комнате была раскладная кровать, мы пользовались ею вовсю, и нам казалось, что на нас обращен взгляд из будущего, словно историки искусства последующих времен не сводили с нас глаз. Когда он решил бросить учебу, я обозвал его лентяем и сам бросать не стал, а он сообщил мне, что у меня мещанские нравы.