Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все запоминается, откладывается в памяти. Потом, когда-нибудь (а может, и никогда...) расскажу об удаче, о человеке, совершившем замечательное...
СКВОЗНЯКОВЫЕ ГЛАЗА
А все-таки нравится мне эта растрепанная, взбаламученная непогода. Третью ночь палатка гремит, как бычий пузырь с горохом; ломятся в нее ветер и дождь, шипят над ней промокшие березы, но сильней всех неистовствует Ангара: морским накатом гудят волны и разбиваются у самого входа, иной раз кажется спросонья, что они уже подмыли колышки растяжек и ветер заваливает наше брезентовое жилище; приоткроешь край, выглянешь в ночную муть, и видна лишь пена у берега да белые гребешки на черной воде. А ветер старается затолкнуть в щель побольше крутых мохнатых комьев, сплетенных из запахов реки, леса и мокрого песка.
Застегиваю спальный мешок и, засыпая, слышу, как пугливо шарит в брезенте ветер, как торопливо, точно из двустволки, всаживает по тенту шквальный дождь, а потом робко и одиноко скребутся капли, сбитые с вершин берез.
Эти ночи и дни на пустынном берегу полны суматошных событий.
Только заснул — стук по палатке.
— Вставай, ребята!
Впрыгиваем в сапоги на голу ногу, выскакиваем прямо в пену прибоя.
Сашка забрел в воду и машет руками. Эге, вот в чем дело! Река подмыла кол, к которому за цепь был причален катер. Теперь его черную тушу медленно относит от берета и тянет по течению. В катере спит моторист Володя.
Сашка шарит в холодной воде, хочет поймать конец цепи. Мы толчемся рядом и не придумаем, что ж делать.
Из палатки выходит начальница отряда Елена Егорова, она в мохнатом халате и огромных резиновых сапогах.
— Володя, проснись! — по-домашнему зовет она.
Катер покачивается, кивает нам, прощается.
— Да кричите же! — оборачивается Елена Егоровна.
— Володя, проснись! — орем мы хриплым хором, и нам делается так смешно, что только согнуться пополам и беззвучно зайтись в смехе. Мы хохочем, приплясываем, дрыгая ногами и едва не падая на мокрое сучье и водоросли, нанесенные рекой.
Елена Егоровна успокаивает нас и уговаривает кричать.
Наконец, Сашка приходит в себя. Он берет камень и бросает в катер, раздается дребезжанье, как из пустой бензиновой бочки. За ним и мы принимаемся кидать камни в размытое пятно на ночной воде.
Налетает шквальный дождь, за его сеткой катер едва мутнеется.
Сашка снимает сапоги и говорит:
— Кто со мной?
Я тоже снимаю сапоги и сдираю майку. Мы входим в воду. Холодная, черт! Волны достают до колен и шипят.
И тут слепящий свет едва не сбивает нас с ног. Мы как очумелые стоим по пояс в воде. Наконец-то проснулся Володя! Завыл мотор, катер подошел к берегу. Мы подвязали к цепи веревку и захлестнули за ствол березы.
К утру ветер стих, начался упорный бесконечный дождь. Казалось, он шел всегда и никогда не кончится. Так и будут прижиматься к воде облака, и тягучий шелест не перестанет исходить от желтеющей тайги.
Смутно позванивала каплями рябая река. Ее размывало в тумане, стирало, как с доски рисунок мелом.
В негнущихся от сырости плащах, в два топора мы обрубали сучья с поваленной березы. Мокрые щепки летели в сырую траву. С мокрого железа соскальзывали мутные капли. Мокрые листья липли к рукам. От мокрого воздуха першило в горле. И даже дым у затлевшего костра был мокрым и тяжелым, он расползался понизу и смешивался с осенней мутью.
Над костром на высоких шестах растянули тент, чтоб уберечь робкий огонь и хоть как-то укрыться самим.
Из-за треска сырых сучьев я не сразу разобрал перестук мотора на реке. Лодка шла, наверное, у самого берега. Дождь и кусты глушили звук. Кого ж это понесло в такую погоду? Кому это мало воды сверху, и он забрался в нее по пояс?
Мы встали к костру спиной, ожидая, когда покажется лодка. Долго барахталась она в дождевой тине, путалась в тумане и вдруг неожиданно четко обрисовалась неподалеку.
За рулем сидел парень в розовом берете и телогрейке. Дима Сухов... Да, Димка Сухов! Этот розовый берет на другом показался бы нелепым, а у Димы он был тем, что надо: ловко и небрежно заломлен на ухо. Поднят воротник телогрейки. Плечо выставлено вперед. Погасшая сигарета в губах. Он так ловко сидит, что кажется, будто нет дождя и всей этой слякоти, есть лобовой ветер и солнце и створный знак вдали, по которому он ведет лодку. Дима всегда был таким.
Спиной к нам сидит второй человек, его я и не заметил сразу; не увидел и того, что лодка перегружена и зарывается носом. Тяжелый груз укрыт намокшим брезентом.
Дима заметил наш табор, но не шевельнулся. Пройдет мимо? Я хотел крикнуть. И тут он направил лодку к берегу.
Они пристали к катеру. Дима ловко шагнул по скользкому бортику, по трапу, брошенному в воду, прыгнул на песок.
Он поздоровался со мной так, будто мы заранее договорились о встрече и ничего нет особенного, расставшись пять лет назад в Ленинграде, пожать руку на этом берегу.
— Понимаешь, сигарета погасла и спички кончились, — сказал он, нагибаясь к костру.
Прикурив от дымящего сучка, Дима одним взглядом окинул лагерь, и этого ему было достаточно, чтобы знать о нас все. Так мне показалось.
Пожалуй, я ни у кого не встречал такого взгляда. Беспощадно-четкие, острые, сквозняковые какие-то у него глаза. Глянет — словно ветром обдаст и сдерет с тебя все, останется лишь зернышко, если есть оно внутри. И видит он лишь эту сердцевину, больше ничего ему не интересно.
Было и раньше у него такое, но тогда не совсем еще оно отшелушилось от мелочей, а сейчас только и осталась эта беспощадность.
Закурил он, и вижу — собирается прощаться. Не интересно ему здесь. Такой уж он человек. Со стороны может показаться, будто равнодушен он ко всему, а я знаю — просто не интересно ему у нас, и есть дело впереди, которое