Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде чем вернуться в гостиницу, все трое осмотрели город. Он показался таким хаотичным, что они рассмеялись. Оказалось, до этого момента они пребывали в дурном расположении духа. Они осматривались и расспрашивали жителей — такова была их основная стратегия. Вернувшись в гостиницу, вдруг обнаружили, что окружающая среда перестала быть враждебной — впрочем, «враждебная» — это не то слово, это была среда, язык которой они отказывались понимать, среда, существовавшая параллельно с ними, а они могли лишь навязать себя ей — повысить голос, заспорить, а этого им вовсе не хотелось.
В гостинице их ожидала записка Аугусто Герра, декана филологического факультета. В ней декан обращался к своим «коллегам» Эспиносе, Пеллетье и Нортон. «Дорогие коллеги» — так и написал, безо всякой иронии. Глядя на это, они засмеялись еще веселее, но тут же расстроились: дурацкое слово каким-то образом наводило бетонные мосты между Европой и этим скотоводческим захолустьем. «Словно слушаешь, как ребенок плачет», — сказала Нортон. Еще в записке Аугусто Герра желал им как можно лучше провести время в городе и писал о некоем преподавателе Амальфитано, «нашем эксперте по творчеству Бенно фон Арчимбольди», который обязательно приедет к ним в гостиницу в этот же самый день, чтобы оказать всемерную помощь. На прощание декан украсил свое послание весьма поэтической фразой: «пустыня — сад окаменевший».
В ожидании эксперта по Арчимбольди они решили никуда не уходить из гостиницы — это решение, похоже, разделяла с ними группа американцев: все трое посматривали в огромные окна гостиничного бара и видели, что туристы неуклонно накачиваются алкоголем на террасе, украшенной самыми разными кактусами, некоторые из них достигали трех метров в высоту. Время от времени какой-нибудь турист вставал из-за стола, подходил к балюстраде, заросшей полусухими растениями, и смотрел в сторону проспекта. Потом, изрядно покачиваясь, возвращался к своим приятелям и приятельницам, и все тут же начинали хохотать, словно бы услышали какой-то сальный, но все равно смешной анекдот. Молодежи среди них не наблюдалось, впрочем, стариков тоже — группа состояла исключительно из людей за сорок и за пятьдесят, и все они, похоже, сегодня вечером должны были лететь домой, в Соединенные Штаты. Понемногу терраса гостиницы стала заполняться, и вот уже не осталось ни одного пустого столика. Ночь постепенно наползала с востока, и в колонках заиграла музыка — первые ноты песни Вилли Нельсона.
Один из набравшихся узнал ее и торжествующе заорал. А потом встал. Эспиноса, Пеллетье и Нортон подумали, что американец сейчас пустится в пляс, однако он подошел к ограде террасы, вытянул шею, посмотрел вверх, посмотрел вниз, а потом вдруг успокоился и сел рядом с женой и своими друзьями. «Тронутые какие-то типы, — пробормотали Эспиноса и Пеллетье. А Нортон, наоборот, подумала: тут явно происходит что-то не то, причем и на проспекте, и на террасе, и в номерах гостиницы, и даже во всем Мехико с этими нереальными таксистами и портье, — а может и нет, но человеку рациональному не за что здесь зацепиться, и все это странно, странно настолько, что она не может понять, что происходит, и эти странности — они в Европе тоже присутствовали, начиная с аэропорта в Париже, где они встретились втроем, а может, и еще раньше, когда Морини отказался ехать с ними или вот когда они познакомились с несколько противным молодым человеком в Тулузе, ну или даже с Дитером Хеллфилдом и его неожиданными новостями об Арчимбольди. Да, с Арчимбольди тоже все странно: и с тем, что он пишет, и с ней тоже — тут присутствует что-то неопознанное, как будто внезапные порывы ветра что-то до нее доносят, — и с тем, как она читает, описывает и интерпретирует творчество Арчимбольди.
— Ты попросил, чтобы они тебе унитаз починили? — спросил Эспиноса.
— Да, сказал, пусть что-нибудь придумают. Правда, администратор предложил мне поменять номер. Хотели поселить меня в третий. А я им сказал, мне и тут хорошо, и я хочу остаться в своей комнате, а они пусть чинят унитаз после того, как я съеду. Хочу быть поближе к вам, — улыбаясь, заключил Пеллетье.
Об Амальфитано исследователи составили не слишком хорошее мнение — в полном соответствии с впечатлением от города: хотя чего тут ждать от ничем не примечательного места, вот только город этот, расползшийся по сторонам посреди пустыни, можно было рассмотреть как нечто типичное, полное местного колорита, как дополнительное доказательство того, как богата человеческая натура, даже слишком богата; между тем Амальфитано в первую очередь напоминал уцелевшего в кораблекрушении человека, кое-как одетого, несуществующего преподавателя несуществующего университета, рядового солдата после проигранной битвы с варварами, или, если выражаться не столь патетически, того, кем он действительно являлся — страдающим меланхолией преподавателем философии, что отправился попастись на собственном поле, оседлав капризного и инфантильного зверя, который в один присест заглотил бы Хайдеггера целиком, если бы Хайдеггеру не повезло родиться на американо-мексиканской границе. Эспиноса и Пеллетье видели в нем неудачника, неудачника еще и потому, что он в свое время жил и преподавал в Европе, а теперь вот хотел произвести впечатление человека толстокожего, но его тут же выдавала трогательная, присущая ему мягкость. А вот Нортон, наоборот, увидела в нем человека грустного, стремительно угасающего, которому совершенно не сдались прогулки по этому городу.
Той ночью все трое отправились спать довольно рано. Пеллетье снился разбитый унитаз. Приглушенный шум разбудил его, и он, как был голым, встал и заметил, что из-под двери ванной льется свет. Кто-то его там включил. Поначалу он думал, что это Нортон или даже Эспиноса, но, подойдя, понял — не они. Пеллетье открыл дверь ванной — никого. На полу — большие пятна крови. К ванне и шторке присохла какая-то масса, поначалу показавшаяся ему глиной или рвотой, — но нет, это было дерьмо. Его тошнило от вида дерьма, настолько, что кровь на полу уже не казалась страшной. В этой точке сюжета он и проснулся.
Эспиносе снилась картина с изображением пустыни. Во сне он приподнимался и садился в кровати и оттуда, словно в телевизоре полтора на полтора метра, рассматривал застывшую и полную света пустыню, желтое сияние солнца, которое слепило глаза, фигуры всадников, чьи движения — что у людей, что у лошадей — едва угадывались, словно бы они находились в другом, не нашем мире, где скорость не такая — скорость, которая на вкус Эспиносы была медлительностью, хотя он понимал, что именно благодаря этой медлительности стоящий перед картиной человек не сходил с ума. А еще до него доносились голоса. Эспиноса их слушал. Но голоса трудно