Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако Тони упорствует в своей страсти и дарит Энн дорогие подарки, а она, притворно повосхищавшись, их незамедлительно продает. Однако в тот момент, когда он уже готов обратить в наличность все имеющиеся у него монеты и навеки порвать со своими корнями, его родителям наносят визит два персонажа: полицейский, объясняющий, что все монеты краденые, и старенькая мать Энн, которая самопожертвенно объясняет, что ее дочка — бездушная охотница за деньгами и открыто бахвалится тем, как обдирает простодушного юного итальянца. Тони, удрученный, но умудренный, возвращается к своей семье, к своей невесте и к своей тачке. В финальном эпизоде, в котором Тони и его невеста вместе ломают металлоискатель (в духе Адама и Евы, рубящих Змия на куски, подумалось Грэму), зрители в «Одеоне» (Холлоуэй-роуд), в основном итальянцы, рукоплескали и одобрительно вопили.
Пока все они усваивали назидательный урок, Грэм почерпнул практичную идею. В одном эпизоде, когда Рогоцци в фешенебельном ресторане придвинулся поближе к недавно осыпанной драгоценностями Энн, завистливо взирая, как лучи свечей заползают в ее декольте, временно павший тачечник прошептал: «Ангелика (не ее настоящее имя, но придуманное с целью его одурачить), Ангелика, я пишу тебе стиха, как моя земляка Данте. Он займет свою Беатриче (это имя он произнес так, будто речь зашла о его любимых макаронах), а я иметта мою Ангелику».
Попался, подумал Грэм, выходя из зала. Значит, если связь возникла в… 1970-м? 1971-м? году, из этого следует, что есть пять возможных источников, которыми следует заняться. Джек не мог хранить молчание во всех пяти. Для начала он просто не отличался писательским воображением: если для проходного эпизода ему требовался автобусный кондуктор, он не был способен создать такой образ, не прокатившись предварительно на автобусе. И тогда кондуктор появлялся на его страницах с какой-нибудь крохотной поправочкой — колченогость, светло-рыжие усы, — и Джек ощущал себя Колриджем.
А во-вторых, сентиментальная натура Джека толкала его как писателя усердно воздавать должное и уплачивать долги благодарности. Эта черта проявилась как основополагающая и самодовлеющая, когда Джек однажды в течение шести месяцев подвизался как театральный критик.
«Скажем, тебе приходится отправляться на какой-нибудь долбаный спектакль у черта на куличках, скажем, в Хэммерсмит, или в Пекем, или еще куда-то, — растолковывал романист. — Увернуть не получается, потому что твой редактор зациклен на всем этом демократическом дерьме, и ты должен делать вид, будто вполне с ним согласен. Пакуешь верную карманную фляжку и сжимаешь зубы в ожидании агонизирующей мути, предназначенной изменить облик общества за три недели до полного своего провала. Поникаешь в своем демократически неудобном кресле, и максимум через три минуты старина мозг уже вопиет: „Выпусти меня отсюда!“ Никакого удовольствия ты не получаешь. Да, конечно, тебе платят за то, что ты сидишь там, но этого мало. А потому выбираешь самую симпатичную пышечку в постановке и решаешь, что быть ей „новым открытием“. Начинаешь с вдохновенной похвалы себе за то, что посетил Театральное Депо в Далстоне. А после этого выступления слегка пикаешь на пьесу, а затем сообщаешь: „Но вечер был для меня спасен ошеломляющим мгновением истинного театра, мгновением совершеннейшей красоты и всепокоряющего чувства, когда Дафна О'Блям, играя Третью Ткачиху, поглаживает свой станок, будто это ее четвероногий любимец, каким в те унылые далекие времена он, возможно, и был. Этот жест и непостижимо отрешенное выражение в ее глазах трансцендентирует копоть и тяжкий труд наших страждущих пращуров и покоряет самых саркастично-равнодушных зрителей в зале мгновением, которое горит на хмуром небосклоне этого спектакля, как пылающая радуга“.
Заметь, я не говорю, что у мисс О'Блям потрясные сиськи или лицо Венеры Милосской. Редактор мог бы взъерепениться, не говоря уж о самой актрисочке. А при таком раскладе редактор говорит только: „Э-эй, нужна фотка этой цыпочки“; а девушка думает: „Возможно, это волшебный перелом в моей судьбе — редчайшая заметка, в которой мои сиськи даже не упомянуты“. И вот на следующий день после выхода заметки ты звонишь в Сточную Канаву в Раунде и в конце концов выходишь на Дайлис О'Муфф, говоришь, что будешь на спектакле, так как ты ну просто должен еще раз увидеть ее одухотворенную игру, и как насчет глубоко одухотворенной встречи с вами после спектакля? И едешь туда. Не всегда срабатывает. Однако достаточно часто».
Такой была исповедуемая Джеком система «воздаяния должного» в наиболее примитивной ее форме. Но, кроме того, он любил украшать более серьезные свои тексты тем, что он называл «здравицы и подковырки». Здравицы были моментами припрятанной хвалы его друзьям и героям; подковырки — точками, где он превращал в мусор людей, которых недолюбливал. Так было веселее писать, настаивал Джек. «Обеспечивает дополнительное побуждение, когда чувствуешь, что навытесывал достаточно истин для одного дня».
Грэм встал на колени перед книжными полками Энн. «Собрание сочинений Джека Лаптона» в количестве десяти штук. Пять ему нужны не были; остальные пять, начиная с «Из мрака», он забрал с полки. Чтобы замаскировать возникшее зияние, он с одной стороны сунул Дорис Лессинг, а с другой — Алисой Лури, затем добавил парочку собственных Мэри Маккарти и раздвинул их. Получился полный порядок. Пять романов он унес наверх к себе в кабинет. Таким способом он не проглядывал книг со времен отрочества. Да и в те дни он пролистывал их в поисках секса — в конце-то концов, вы искали ответов в беллетристике, когда родители и энциклопедии вас подводили. Наметанный глаз выхватывал слова вроде «бюстгальтер», «грудь» и «чресла» — они были будто набраны жирным шрифтом. Но на этот раз очевидных ключевых слов у него в распоряжении не было.
Слава Богу, ему не требовалось продираться сквозь первые пять книг Джека. Первые три — «мои линконльнширские браконьерские денечки», как Джек с притворной скромностью охарактеризовал их, — были посвящены тому, что романист назвал «трудами по помещению моих близких на книжную полку». Далее следовали три «романа с сексуальным и политическим конфликтом», последний из которых Грэму предстояло пролистать. И наконец, заключительные четыре, в которых социальные, политические и сексуальные устремления и вины, оживлявшие первые шесть, начисто отмерли, где все персонажи омылись в цинизме, где, по сути, ни малейшего значения не имело, кто делал что кому, как и то, завершались ли эти действия хорошо или плохо, — романы эти приближались к стилизованным комедиям нравов в оправе высокой богемы. Уже скоро, уповал Грэм, Джек превратится в позднего Фэрбенка, что будет не только равно отмщению писателю с