Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот глаз мой уловил в зале какое-то движение. Я подскочил от неожиданности. Между столами с остатками последней трапезы стояла женщина, еле заметная — почти иллюзорная, почти сведенная к зрительному впечатлению: светлое пятно в темном зале. Я закрыл глаза и открыл — она не исчезла. По идее, я должен был бы ужаснуться при виде призрака, но этого не произошло. Вот загадка! Я снова закрыл глаза и обнаружил нечто странное: она не пропадала, если крепко зажмуриться, но даже становилась более зримой. Женщина была не в помещении, а в моей голове.
Я снова открыл глаза, желая узнать хоть что-то насчет нее: призрачный силуэт уверенно двигался среди костей. Женщина неотрывно глядела на меня. Она открыла рот, собираясь что-то сказать, и внезапно пропала. Я опять был один. Я поспешно покинул зал, озадаченный, но не обеспокоенный: непознанного в мире имелось куда больше, чем познанного, и оно озадачивало слишком часто.
Я вернулся на площадь с твердым намерением сделать намеченное и убраться из города. Повернув налево от площади, потом направо, я быстро отыскал нужный мне дом: большое современное здание с дубовым каркасом. Дверь была заперта, и мне пришлось залезть через разбитое окно. Добравшись до кухни, я нашел ручку управления гелиостатом и повернул ее пятнадцать — двадцать раз, потом набрал время, число и год, чтобы установить зеркало вручную. С крыши донеслось жужжание, и в дом хлынул поток света. Я понял, что оказался в жилище богатого торговца. Собирание предметов искусства не зависело от цвета хранителя: Караваджо или Уильямс могли оказаться в доме серого с таким же успехом, как и пурпурного. На всякий случай я отпер входную дверь, чтобы легко его покинуть — вдруг здесь, например, гнездится лебедь? — и пошел обратно на кухню.
Порывшись в ящиках буфета, я нашел щипцы для госпожи Алокрово, затем направился к лестнице. Оказавшись наверху, я потянул латунную шишку, чтобы зеркало изменило свое положение и освещало второй этаж. Но выяснилось, что здесь располагаются только спальни: одной пользовались, другой нет. Оставалось лишь посмотреть, что скрывается за дверью в конце коридора. Та распахнулась, стоило только прикоснуться к ручке.
Комната была большая, почти без мебели — лишь кресло и продолговатый ковер без рисунка на дубовом полу. Как и в большинстве галерей, в крыше здесь было проделано большое овальное отверстие, затянутое парусиной: через него лился мягкий свет — как раз подходящий для рассматривания. На противоположной от меня стене висело полотно Караваджо — впечатляющее, как и виденные мной репродукции. Но те были монохромными, а на самой картине я впервые обнаружил нечто особенное: драпировки сверху были потрясающего красного оттенка, в контрапункт к потоку крови из артерии, тоже алому. Несколько минут я глядел на большое полотно, затаив дыхание перед искусством мастера, тонкой игрой света и тени, желая, чтобы хоть на несколько минут я мог видеть что-то, кроме красного.
Я был не единственным, кто созерцал картину, хотя и единственным, кто мог затаить дыхание. В кресле сидел предыдущий хранитель. На ковре под ним виднелись пятна, оставленные гниющей плотью, но он не сгнил окончательно: темная кожа туго обтягивала скелет. Руки хранителя покоились на ручках кресла, подбородок упал на грудь — но, думаю, он смотрел на картину, пока плесень не убила его. На одежде виднелись красный кружок и значок префекта. Из полуистлевшего кармана, ярко поблескивая, торчала ложка. Значит, после эпидемии здесь никто не бывал. Ложка покойному уже не требовалась, и я переложил ее к себе в карман.
Помня, что отец просил меня вернуться как можно скорее, и зная, что споры плесени все еще могут быть опасны, я быстро открыл климатический шкаф, вынул картину из тяжелой резной рамы и положил на пол. Полотно было большим — примерно шесть футов на четыре, — и его надо было нести вниз по узкой лестнице очень осторожно, ни обо что не спотыкаясь. Я оставил его в коридоре и сверился с картой. Дом лжепурпурного находился в трех кварталах от этого места. Другой возможности исследовать его, как я знал, у меня не будет.
Я пошел по главной улице, также заваленной мусором, мимо пустых магазинов и новых скелетов: казалось, люди пытались бежать, но затем сдались. На земле, нанесенной ветром, произрастали трава и дикие цветы, кое-где виднелись колючие кустарники, не преграждавшие, однако, путь. Через несколько минут я стоял у дома лжепурпурного. Убогой дверью, как видно, не пользовались, а окна были заколочены. Я испытал разочарование и в то же время — облегчение: я сделал все, что мог, и теперь спокойно мог сосредоточиться на более общественно значимых делах. Уже собравшись идти назад — за Караваджо и затем к мосту, для встречи с отцом, — я заметил, что булыжники мостовой выглядели так, будто по ним давно не ходили, но травы между камнями не было. Я остановился с бьющимся сердцем и, не раздумывая, постучал в дверь. Никто не ответил. Я толкнул дверь — и передо мной предстало зрелище столь удивительное, что у меня перехватило дыхание.
6.1.02.11.235: Предметы, произведенные до Того, Что Случилось, разрешается собирать, если они не относятся к запрещенным или окрашены в цвет насыщенностью не более 23 %.
Я стоял в гостиной дома, обитаемого до самого недавнего времени — в воздухе еще витали запахи еды и мыла. Большое помещение было загромождено всевозможными вещами: я увидел безделушки, инструменты, горшки с краской, пару пикантных романов и прочие старинные предметы. На столике стояла ваза с яблоками, а с потолка свешивались копченые угри. Но самым удивительным было не это. На полках, на буфете, на рейке для картин, на стенах располагались лампочки — сотня или около того. Они ярко светились, так что в комнате было светло, как днем на улице. Ночью здесь, наверное, было совсем не страшно. Видимо, Зейн нашел их в «запретном шкафу» Дома собраний: в отличие от большинства предметов, запрещенных в ходе скачков назад, лампочки не заканчивали свою жизнь под кузнечным молотом, если их не хранили у себя префекты, их топили в глубоких озерах либо закапывали.
Лампочки были не единственными недозволенными артефактами. Рядом со стопкой книг стоял собранный из отдельных деталей дальновид в специально изготовленном деревянном корпусе. Он состоял из пятнадцати частей — самая крупная с мой кулак, самая маленькая с однобалльную монетку. Мы порой находили стеклянные осколки, в которых мелькали мелкие хаотичные картинки. Но этот дальновид давал более-менее связное движущееся изображение, за которым человек мог легко следить. Я подошел ближе, чтобы хорошенько все рассмотреть. Сцены сменяли друг друга с головокружительной быстротой, но я понял, что это нечто драматическое — история с участием некоей парочки, которая развертывается в спальне. Это явно были Прежние: половые различия гротескно подчеркивались, а глаза на лицах с тонкими чертами выглядели пустыми, как у тех детей с кружкой овалтина. Я наклонился еще ближе: оказалось, люди в аппарате разговаривали, и я их слышал. Наречие было древним, но в общем понятным. Женщина жаловалась, что мужчина — не тот, каким она его знала десять лет назад. Он возражал, что это были десять лет сплошной «каторги» — такого слова я не знал, — и называл ее «милая». Значит, они были мужем и женой, но обручальных колец на пальцах я не заметил: странно! Мужчина показывал части тела, которые у него не болели, женщина целовала их по очереди. Затем он указал на свои губы, и женщина поцеловала их тоже. Это было с его стороны коварным поступком: женщина, как выяснилось, не подозревала, что он замышляет. Я громко рассмеялся.