Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем вечером Тадеуш не вернулся. Не видели его и на следующий день, и через день. Из-за отсутствия сына Муттер отправился на склад и преклонил колени; он дал слово зданию, что навечно останется верным и непоколебимым слугой. Придавленный отчаянием, он вернулся к своим обязанностям.
Рано следующим днем Тадеуш стоял перед семейным домом с усталым измождением в непонимающих, но посуровевших глазах. Он был безупречно облачен в шелковый костюм, его волосы – элегантно уложены на манер принца, прекрасные новые туфли – сияли на пыльном солнце, руки – разбинтованы, ладони – смотрели на родительскую дверь.
* * *
Его добыча шла впритирку к реке, как и предсказывалось. Цунгали услышал его за полчаса до появления и следил в бинокль, как тот выходит на свет: всего лишь очередной невежественный белый, с кучей бесполезного снаряжения на спине. Тут Цунгали заметил лук. Этот вид встряхнул, инстинкты брыкнулись против доводов рассудка. Он опустил линзы и поправил винтовку; все его внимание шло вдоль ствола, предугадывая цель: стихийный изъян в стрельбе – и смертельная практика для снайпера. Его разум остановился; теперь было только ружье.
Белый прижался к скале, ненамеренно подставляясь самой лучшей мишенью, пока проворно пробирался по тропинке бочком. Цунгали сжал крючок. «Энфилд» глубоко рявкнул в распадок, и человек упал с тропы. Охотник сработал затвором и заново взвел оружие, затем поискал вдоль берега биноклем, чтобы найти тело. Его не было. Он поднялся, чтобы посмотреть, вдруг оно упало за камень или как-нибудь соскользнуло в реку, но не видел ни следа мертвеца или его снаряжения. Тот улетучился.
Цунгали споро собрал вещи и побрел через реку, прижимая винтовку к груди. На полпути его глаза метались между далеким берегом и быстрой ледяной водой, бегущей по гладкой гальке. Когда он остановился, чтобы высвободить подвернувшийся ботинок из-под камня, ударила первая стрела. До вспышки синей боли он не видел ничего. Стрела прошла ладонь насквозь, пронзила приклад «Энфилда» и показалась с другой стороны, разбитый наконечник зарылся в ребра. Цунгали закусил язык и барахтался в воде, тщетно пытаясь найти глазами противника. Вторая стрела врезалась в зубы, пробив рот и свернув стиснутую челюсть. Она расколола сустав и рассекла державшие ее сухожилия, выйдя у самой пульсирующей яремной вены, где древко указало охотнику за спину, как согнутое перо. Разбитый рот был полон крови и синих перьев. Оперение уперлось в порезанный язык, набилось в горло и душило, в чистую воду плюхались сгустки крови. Третья стрела убила бы его на месте, но он бешено развернулся и оскользнулся, упал в стремнину, которая милосердно унесла его от атаки. Он держал голову над поверхностью, глотая воздух, кровь и реку в равной мере.
Час спустя он наткнулся на берег и выполз на гравийную кромку. Даже в боли и поражении он знал, что двигался куда быстрее белого, что тропа, где тот остался, уже во многих милях; у Цунгали было время спрятаться и прийти в себя до продолжения битвы. Древки стрел сломались, река вымыла перья из раненого рта. Рука ослабла от раны, но он сумел удержать «Энфилд» и мешок, болтавшийся вокруг тела и частично выпроставшийся в свирепствующую реку. Морщась, он нерешительно поднес ладонь к болтающейся челюсти и заполз по гравию в тростник, волоча за собой расколотую Укулипсу.
Он залег в траве, глубоко дышал и старался не всасывать холодный воздух у обнаженных нервных окончаний. Он обсыхал и зарастал, уставившись в меркнущее вечернее небо. Боль наливалась и гудела; каждый раз, когда он глотал, его мутило от мысли, что он глотал частичку самого себя. Впереди не осталось зубов, позади не осталось голоса. Рваными полосами ткани он накрепко привязал челюсть из страха, что та отвалится окончательно.
Он был в ярости от промаха по такой простой мишени, от того, что не убил жертву вплотную, как других. Почему он так недооценил способности этого странного белого? С какой силой он столкнулся? Стрелы не только нашли его с легкостью, но и, ни разу не свернув, прошли все уровни защитных чар; так не мог ни один белый. Цунгали знал, что вынужден был сбежать от устремленности Лучника. С великим усилием он проглотил корешок из мешка и почувствовал, как несколько убывает боль. Он следил, как небо превращается в насыщенную тьму, и, теряя сознание в ее объятьях, с упавшим сердцем смирился, что боле он не охотник. Роли сменились: теперь он дичь.
В ту же ясную ночь вышла полная луна, принося с собой ветер от далекого моря – бриз, входивший в силу, когда несся вглубь, к Ворру. К четырем часам – час спустя после того, как добрый пастух Азраил собрал свое стадо из мира живых, а ночь осела тьмой в последних трех своих саженях, – ветер потряс Эссенвальд с почти буреносной скоростью. Задрожали старые окна самого лучшего отеля; перевернулась на другой бок в уюте сна Шарлотта, не встревоженная порывом, – только туже запахнув хрустящую простыню и клетчатое одеяло на своем нетронутом теле. Ей снился американец, который придет в ее беспамятство и спросит о сегодняшней ночи. Она была в Бельгии, где спала целыми днями, а часы без стрелок говорили, что сейчас невозможный 1961 год. Молодой американец говорил ей, что он поэт. У него было большое, доброе, мягкое лицо, но слушать его было трудно из-за дребезжащего стеклянного звука, исходившего от его карандаша и блокнота.
Ветер стонал и завывал вокруг комнатушек, где спало семейство Муттеров. Йомен слышал, как тот возносится и падает, ухает в коридорах и пустой кухне, где мыши – меньше катышков – бегали, как иголки, пытаясь сшить порывы. Он смотрел, как беспокойно спит жена, на ее судороги то в такт, то не в такт с дыханием. Он знал: на следующий день она ему скажет, что не сомкнула этой ночью глаз. Зигмунд не запомнил, смог ли заснуть сам. Он метался на тернистой постели вины и злопамятства, гнева и поражения. Не понимал, как будет смотреть в глаза семье или миру, как будет продолжать служение, что нельзя закончить. Его полый дом вздохнул, и Муттер попытался не думать о следующем дне или существе, которое теперь презирал.
От горбатой лачуги Муттера ветер изгибался выше, к блестящему особняку Тульпов. Гертруда спала в натужной лжи своей детской, лицом во влажную подушку, с головой под толстым одеялом, чтобы утишить стук – как она надеялась, всего лишь от хлещущих по окнам деревьев.