Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выяснилось, что Гуля очень способен, легок в общении, обладает прекрасным чувством юмора, и, что важно, ничто его в жизни не обременяет. То есть он работал, кажется, санитаром в какой-то больнице или морге, но вклад его в отечественную медицину носил чисто символический характер, и я даже не помню, ходил он туда или нет. Стало быть, все время мы могли посвятить нашей музыке. Что мы и делали. Кава на том отрезке времени был тоже свободен как птица. Самым занятым оказался я — я работал в «Гипротеатре» и учился на вечернем в родном Архитектурном.
Но в институт можно было ходить два раза в год на экзамены — к работающим по специальности студентам относились в этом смысле с пониманием. А на работе я добился зачисления меня на полставки, то есть ходил через день. Моему шефу, замечательному художнику и человеку Сомову, наши рок-н-ролльные деяния были по нраву: он сам был в душе подпольщик и абстракционист, и отпускал он меня со службы по мере надобности. Спасибо ему за это.
Репетировала «Машина» к этому моменту в совсем уж удивительном месте — Министерстве мясной и молочной промышленности РСФСР. Место оказалось неожиданно удобным: клубы и дома культуры, напуганные нашим честным именем и всем, что с ним связано, нас уже не брали. А в министерстве, далеком от проблем рок-н-ролла в нашей стране, даже не знали, кто мы такие. Мы скромно выступили у них на вечере, и румяным мясным и молочным тетенькам очень понравилось, как мальчики поют. Вопрос был решен на нижнем уровне — без участия министра. В нашем распоряжении оказался конференц-зал и каморка за сценой для хранения аппарата. Кроме всего прочего — ансамбль Министерства мясной и молочной промышленности! Согласитесь, это звучало.
У Маргулиса оказался классный блюзовый голос. Правда, он наотрез отказывался им пользоваться, мотивируя это тем, что сперва следует с бас-гитарой разобраться. Он, конечно, кокетничал, с бас-гитарой разбор произошел очень быстро. Через какой-нибудь месяц мне уже нечего было показывать и объяснять, а потом я и сам начал тайком поглядывать, что и как он играет. С исчезновением застарелого напряга Кавагое — Кутиков дышать и работать стало несказанно легче.
Атмосфера в команде — самое главное. Особенно у нас, когда ты не связан никакими контрактами, написать хорошую песню — твоя единственная перспектива, а отсутствие профессионального мастерства не позволяет ничем компенсировать холод человеческих отношений. Потому-то Москва была полна виртуозов-одиночек, полупризнанных гениев соцандерграунда, а групп оставалось меньше и меньше. Нам же, видимо, просто очень везло друг на друга.
Чуть позже в команде появился скрипач Коля Ларин. Не помню, откуда он взялся и откуда вообще возникла идея использовать струнные смычковые — во всяком случае, никак не от «Аквариума», о котором мы еще слыхом не слыхивали.
Хотя, в общем, понятно: после Саульского за клавишами как-то никто уже не смотрелся, втроем играть — не хватало красок, а такие вещи, как «Mahavishnu Orchestra» с бешеной скрипкой, или, скажем, Жан Люк Понти, были у всех на ушах.
Коля был убежденный авангардист, что не очень-то вязалось с нашей музыкой, но у нас была группа, а он был один — и это решило все.
Вспоминая такое странное сочетание, я могу сказать только одно: мы испытывали потребность в экспериментах и никаких рамок перед собой не видели. Может быть, это вообще витало в музыке тех лет, а может, было присуще только нам — мы каждый день что-то для себя открывали: то «Soft Machine», то Чика Кореа, то трио Ганелина, и это тут же, как в зеркале, отражалось в наших вещах, при том что мы играли совершенно другую музыку. Были у нас даже многочастные длиннющие композиции типа «Молитвы», куда было понапихано черт-те что. Все это называют словом «эклектика». В таком случае, это была прекрасная эклектика.
Примерно к этому времени относится наша первая профессиональная запись.
(Вру, вторая. Первая случилась на радио в 1970 году и, по-моему, даже однажды звучала в эфире, но думаю, что ее в природе уже не существует. Туда входили песни «Солдат», «Продавец счастья», «Помогите», сопливая лирика «Последние дни» и патетическая антивоенная пьеса «Я видел этот день». Очень было бы смешно послушать. Увы.)
На этот раз нас попыталась вытащить на голубой экран вечная ведущая «Музыкального киоска» Элеонора Беляева. Узнала она о нас от своей дочери и, видимо, не предполагала, с какими трудностями ей придется столкнуться в связи с нашим приглашением.
За один день мы записала и свели «Круг чистой воды», «Ты и я», «Из конца в конец», «Черно-белый цвет», «Марионетки», «Флаг над замком» и «Летучего голландца» — единственную нашу песню на чужие стихи, а именно Бори Баркаса. И хотя за пультом был Володя Виноградов, я все равно не понимаю, как это мы уложились. Собственно, записью все и закончилось — никуда она, конечно, не пошла. Но эта была первая наша нормальная запись, и разлетелась она по изголодавшейся стране со скоростью звука. Мы узнали об этом чуть позже.
Необъяснимые вещи творились нами — и творились по 1986 год, когда мы, будучи уже семь лет профессионалами, добились разрешения работать в Москве. Масса хороших людей, энтузиастов своего дела, пытались пропихнуть нас то туда, то сюда, то на страницы газет, то в «Голубой огонек»; то в передачу «Запишите на ваши магнитофоны» — и всегда в последний момент чья-то бесшумная мягкая лапа останавливала любые поползновения. У меня даже возникало такое ощущение, что мы волей случайностей стали эдаким громоотводом для всего направления в целом.
Имя наше было притчей во языцех, и благодаря тому, что не пускали нас, кому-то удавалось быстро под шумок занять наше место. А может, мне все это кажется. Не знаю, кому персонально и чем мы так насолили — ходили разные легенды, что нас очень не любит Гришин, что нас очень не любит Шауро, что нас очень не любит кто-то в КГБ; проверить все это мы не могли. Но присутствие этой мягкой лапы я физически ощущал все время.
Помню, нас снимал Ролан Быков для какой-то своей телепередачи. Он был уверен в успехе, говорил, что пойдет к самому Лапину, если будет надо. Туда он и пошел в конце концов. И вышел молча, разводя руками. Разговаривать о песнях не имело никакого смысла — их просто не хотели слушать. Достаточно было нашего названия. Все это тяготило безмерно, но, с другой стороны, рождало уверенность в том, что мы все делаем правильно. Жизнь, в общем, продолжалась.
Поскольку никому, вплоть до вышеуказанных органов, было по-настоящему неизвестно, что таким командам вроде нашей можно, а что — нельзя, никаких правил и законов не существовало, все в конечном счете сводилось к наличию у ансамбля «литовки», то есть программы, утвержденной так называемым Домом народного творчества (я имею в виду не финансовую сторону концертов — тут вообще никто ничего не понимал, — а просто право выступать на публике).
Дом с таким волшебным названием располагался на Малой Бронной. Я шел туда с гордостью за то, что наше творчество занесено в разряд народного, и вообще с большим интересом. Мне казалось, что в этом доме должна кипеть какая-то яркая жизнь, воздух дрожать от народных танцев, былин и сказаний. Подойдя к подъезду, я не услышал гуслей и балалаек и, зайдя внутрь, увидел мертвые коридоры, выкрашенные тем цветом, что идет у нас в стране на детские сады, школы и больницы, — типичная советская контора. Почти все кабинеты оказались закрытыми — видимо, давно и навсегда.