Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я соскальзываю с этого ласочьего тела, мы еще долго лежим с открытыми глазами, прижавшись друг к другу. Только теперь до нас доходят приглушенные уличные шумы.
— Сам видишь, Поль, между нами ничего не может быть, кроме… этого! — говорит наконец Клара. — Мы слишком похожи. Мы ничего не можем дать друг другу. Я не чувствую себя несчастной — я одинока. Ты никогда не будешь так одинок. Мне надо хоть что-нибудь увидеть. Для этого мне никто не нужен.
Я молчу. Я знаю, что теперь мы долго не увидимся. Чувствую в своих раскрытых ладонях, еще полных тайного запаха Клары, незнакомый легкий зуд: теперь это не желание рисовать — мне хочется схватиться с очень жестким камнем, со «сгустком хаоса», как сказал бы Доддс. Мои пальцы шевелятся. Я их нюхаю. Чувствую мышцы. Я знаю, чем их занять.
Клара снова шепчет, словно себе самой:
— Я попробовала любить одного человека. Ты его знаешь. Он совсем не такой, как ты. У него большой опыт. Он многому меня научил! Он сделал меня независимой. Но я нигде не могу остаться. Даже с ним. Ни с кем не могу жить! Вот так. Однажды…
Меня захлестывает волна ненависти к Кунцу, волна нарастает и в конце концов рушится в полное безразличие. Не сказав ни слова, я последний раз касаюсь еще теплой щеки Клары, ее волос, ее живота, а потом выхожу из комнаты, чтобы мои дурные мысли растворились в звонкой кислоте улиц.
С тех пор как я бросил Клару одну в пустом номере «Трех львов», прошло немало времени. Четыре изнурительных года. Я тяжело работал и со страстью учился. Чем я только не занимался: был разносчиком, грузчиком, учителем рисования в частной школе, между делом поработал каменщиком. Ночевал в десятках разных комнат. В клетушках, подвешенных в сером небе или глубоко зарытых, словно в погребе. Всего багажа — немного одежды, книги, рисовальные принадлежности и первые мои статуэтки — глиняные, гипсовые, деревянные, завернутые в газеты. Я с удовольствием терял их в своих странствиях. Жанна всегда радостно меня встречала, и иногда даже казалось, будто она ждала меня и надеялась. Но мне необходимо было одиночество.
После встречи с Филибертом Доддсом я принял решение: тоже буду высекать создания из камня, обтесывать его, вгрызаться в породу стальными инструментами. Мне надо было учиться всему. Я вернулся в Школу, но теперь занимался тайно. Скромный наблюдатель, ночной шпион — я стал невидимым учеником. Там все еще царил некоторый беспорядок. Никому особенно не было ни до кого дела. Я был не единственным непрошеным гостем Школы. Вот так у меня появилась возможность работать с деревом, глиной, камнем, брать любые инструменты — и никто не спрашивал, что я здесь делаю. Диплом? Вот уж что меня нисколько не волновало. Ненасытный вампир, я приходил с наступлением темноты.
Как легко мне оказалось подобраться к знаменитым художникам, войти в любую мастерскую, расспрашивать опытных ремесленников — тех, кто работал с медью, жестью, бронзой, восковыми моделями. Я даже раздобыл ключ от расположенного в конце темного коридора склада слепков. Я приходил туда работать по ночам. Все инструменты, которые подбирал в разных местах, я стаскивал сюда и прятал между ногами Аполлона, задницей Дианы и алебастровыми грудями Венеры. Я в одиночестве до рассвета пытался извлечь пользу из своих открытий. А потом, шатаясь, брел за своей тележкой, заваленной отбросами и окровавленными бинтами. В голове у меня звучали слова Доддса: «Воспитай сначала свои руки! Потом руки сами должны будут воспитать того, кто их воспитывает». Но мои руки развивались на удивление быстро.
Для начала я занялся лепкой, но мне все сильнее хотелось чувствовать под рукой зернистость, шероховатость камня. Хотелось знать его, чтобы сразу распознавать — мрамор, бургундский камень и камень из Суаньи, люберонский известняк. А почему бы не сланец, не лава, не коралл?
Когда мной овладевали сомнения, я возвращался в Веркор. Мне достаточно было увидеть Доддса за работой, чтобы почувствовать себя спокойнее и увереннее. Он искоса смотрел, как я приближаюсь, покрепче перехватывал губами «чинарик»[19], стаскивал шапку, чтобы поскрести голову, потом лупил меня кулаками по животу.
— Покажи-ка руки. Так, хорошо, хорошо. Есть вещи, которые узнаешь головой, есть вещи, которые узнаешь руками. Но есть еще и такие, которые узнаешь, не думая об этом и не трогая руками, просто дышишь за работой. Дыхание, слух, интуиция. Не забывай, что скульптор — на семьдесят процентов самоучка! Вбей это себе в черепушку.
Наконец в один прекрасный день в начале роскошной осени, после того как я долго трудился над твердым куском известняка, обрабатывая его бучардой, резцом, заостренным молотком и зубчатым долотом, мне показалось, что из моих рук вышла завершенная форма. Указание из самых глубин камня. Он мной руководил. Он хотел, чтобы я здесь стесал, а там — выдолбил. И она же, сама эта глыба, крикнула: «Хватит!» И тогда я сказал себе: «Ну вот, получилось, на этот раз я закончил вещь!»
— Да, ты прав. Больше не трогай, — подтвердил Доддс. — Только что это у тебя?
— Голем! — сказал я просто так, не думая.
И в самом деле, перед нами было кряжистое, перекошенное чудовище со злобным и очень глубоким ртом и огромным лбом.
— Не маловат он для Голема?
— Подрастет, — ответил я.
Доддс засмеялся. Мы друг друга понимали. Как-то вечером, после нескольких стаканов красного, я, сидя у огня, поддался дурацкому искушению рассказать ему о Кларе и промямлил:
— Несколько лет назад в Германии я познакомился с необычной девушкой…
Доддс не стал меня перебивать, но дал понять, что его не очень-то интересуют биографические подробности такого рода.
— Девушки, девушки, вот уж, знаешь, в чем недостатка нет… — усмехнулся он. — На самом деле им куда больше хочется чему-то соответствовать. Быть правильными, обычными и нисколько не странными. Странность лишь проходит через их тела. Нас-то, понятно, именно это и притягивает. Те токи, которые электризуют их, проходя насквозь. Вот эти волны нам и хотелось бы уловить, чтобы ответить на вопросы, которые мы себе задаем — сами, как великие. А девушки не хотят быть особенными. Какие есть — такие есть. Сечешь?
А когда я заговорил о Жанне, Доддс решительно сменил тему.
— Знаешь, рано или поздно, — предсказал он мне, — ты поймешь, что больше не можешь работать в Париже. Для дел вроде нашего необходимо пространство. В Париже сейчас слишком тесно, там не хватает воздуха. Когда великие, величайшие художники в конце прошлого века и начале нынешнего работали в Париже, было еще терпимо, там было просторно и что-то двигалось, менялось. Вы, молодые, прошлой весной, когда выворачивали улицы, таскали песок и булыжники, достигли высшей точки. С тех пор, как видишь, все отступает, входит в рамки, съеживается. И в ближайшие годы совсем сожмется. Так вот, тебе, говорю, будет недоставать воздуха и света вокруг камней. Тебе придется искать другое место.