Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жанна идет чуть поодаль, тоже очень одинокая, волосы светятся под большим черным зонтом, она наклоняется над рекой. Я насквозь промок. Мне сейчас надо схватить обеими руками что угодно, любой предмет, скрутить его, поколотить по нему, постепенно довести до изнеможения… Не знаю. Вместо этого я медленно подхожу к Жанне. Заключаю в объятия ее печаль. Крепко обнимаю ее за плечи, за талию, беру ее лицо в свои окаменевшие ладони. И говорю только:
— Давай уедем, Жанна, давай уедем вместе. Куда-нибудь. Подальше отсюда. Ты теперь моя жена. Найдем другое место, другое пространство. Хотя бы попытаемся.
Босиком стою на плитках пола, тихий и легкий, как кошачья улыбка. Одиночество, тишина, черный кофе в большой кухне еще прохладного дома. Жду, когда бледный свет окрасит розовым запотевшие стекла, потом — когда первый луч солнца ударит в голую стену, выявив все трещины на ней. Я встал до рассвета. Жанна и дети еще спят.
Открываю дверь и допиваю свою чашку кофе, прислонившись к дверному косяку, повернувшись лицом к великолепному пейзажу Триева. С криком пролетает последняя ночная птица и скрывается за черными деревьями.
Над лугом на склоне поднимается легкая дымка, а деревни в долине еще погружены в остатки ночной синевы. Скоро десять лет, как мы живем в этом большом доме, стоящем там, где заканчивается дорога и начинается лес, выросший на обломках горы Эгюий.
Десять лет прошло с тех пор, как мы с Жанной поженились и перебрались из Парижа в Триев. Филиберт Доддс показал мне это место, расположенное чуть ниже дикого плоскогорья Веркора, где сам по-прежнему живет.
Он не сомневался, что мне понравится эта мирная долина, укромная, неброско изобильная и надежно замкнутая обступившими ее горами, не таящими в себе никакой угрозы.
Чем ближе мы с Жанной подъезжали к этому месту в трещащем и шумящем грузовике, который, распевая во все горло, вел Доддс, тем больше нас пленяли желтые и ярко-зеленые клетки огромной шахматной доски, охристые и темно-коричневые поля, блекло-розовые крыши, теплый серый тон камня. Впереди показались несколько деревень, отстоявших одна от другой на пару километров и скромно примостившихся на невысоких холмах.
Как только я почувствовал уже южную мягкость воздуха, смешанную с чем-то более резким и терпким, как только ощутил особенную тишину, в которой широкие потоки воздуха разносят едва слышные звуки и далекие голоса, как только увидел стремительную прозрачность рек и ручьев, я сказал Доддсу:
— Вот здесь!
— Ты ведь знаешь, здесь же, — подхватил Доддс, — я встретил Жионо. Он сделал своей эту долину — или она его — около 1935 года… Жан подолгу здесь жил, описывал этот пейзаж в своих романах, находя для него удивительные слова. Когда я, лет двадцать назад, с ним познакомился, он уже только наезжал сюда время от времени. Я спускался его навестить. А иногда он сам поднимался взглянуть на мои камни, на моих каменных старых дев. Эту долину он сравнивал с монастырем — забавно, верно? Жионо не обольщался кажущейся приятностью, он видел и скрытые под этой приятностью жестокость, и жажду крови. Ты сам знаешь…
Доддс по-настоящему радовался, показывая мне все это. Он был уверен в том, что на меня подействуют чары странной горы Эгюий. Эта розово-серая каменная глыба воткнута здесь, будто упавшая с неба игла, она, словно остров, возносит свои головокружительно отвесные стенки высотой в две тысячи метров над испарившимся морем. От этой гигантской глыбы известняка, в результате какой-то геологической катастрофы полностью отделившейся от Веркора, веет ископаемой самостоятельностью. Стоит, могучая и загадочная, и мы представляем себе ее ровную, пустую, почти недоступную вершину, рядом с которой — только облака.
Мне захотелось остаться в этих краях не только из-за того, что чуть выше жил Доддс. Меня удержал дух этого места. И вот уже десять лет, как мы живем над мало кому известной долиной Триева, в тени нелепого природного обелиска, под обманчивой защитой слепого дозорного.
И как же нам повезло, что мы так быстро нашли эту замечательно расположенную лачугу! Доддс, которого все здесь знают, уговорил хозяина сдать ее нам. Сказал ему, что я работаю с камнем и сумею подправить дом, а при случае смогу помочь и в деревнях, где взялись восстанавливать часовни, хлебные печи и прачечные. После чего Доддс снова поднялся в Веркор.
Здесь скорость, с которой проживаешь день, определяют облака. Я устроил мастерскую в пристройке к этому несуразному, но не лишенному обаяния дому. Обтесанные камни, оставшиеся от старых стен, лежат вперемешку с глыбами, привезенными из южных карьеров. Ухмыляющиеся лица, искривленные торсы, незаконченные надгробия. Промежуточное состояние камня между формой и бесформенностью. Кажется, моим скульптурам на пользу окружающее их пространство. Им хорошо рядом с осыпями и отложениями. Теперь настал мой черед рассказывать Доддсу о своих намерениях:
— Понимаешь, Фил, мне хотелось бы, чтобы вещь, которую я делаю, вызывала желание «потрогать ее глазами»! Мы с тобой, когда работаем, осязаем камень, трогаем, ощупываем. Наносим ему страшные удары, раскрываем, раскалываем, но иногда и ласкаем, поглаживаем, трем. Тем, кто видит законченное произведение, трогать его ни к чему… Скульптура должна породить новый «тактильный взгляд», новый способ ощущать пустоту и полноту, материю и пространство, поверхность вещей и поток, который струится между вещами. А для того чтобы потрогать глазами, надо отступить, внутри себя отступить. И еще надо уметь смотреть на ходу, перемещаясь — тебе так не кажется? Придумать способ двигаться.
Но Доддса раздражает избыток теоретической болтовни. Он делает самокрутку, закуривает, откинув голову назад, выдувает дым через ноздри. Показывая, что ему на это плевать. Показывая, что все, о чем я говорю, полнейшая чушь… Как-то он мне сказал:
— Скульптурой заниматься и мозги трахать — полностью противоположные вещи!
Хватит об этом.
Так вот, в этом уголке Франции я усердно тружусь вот уже десять лет. Здесь родились наши дети, здесь Жанна все еще день за днем пытается приохотить меня к счастью. Счастью в ее понимании — гладкому и плотному. Без лишних слов и двойного дна. Способности ощущать чудо нашего присутствия в вещественном мире, при свете дня. Чудо детских голосов, тела другого и собственного тела. Чудо дыхания, ходьбы, вкуса, обоняния и ежедневное чудо нового дня. А я каждую ночь испытываю удручающее одиночество, смутное горе оттого, что промахиваюсь, прохожу мимо того, что ищу, словно ослеплен непроглядным туманом.
Каждую ночь, когда прелесть и покой долины растворяются в темной тишине, я явственно слышу, как ворчит и всхрапывает Ужас. Ужас, который спит не так уж глубоко под землей. Ночью и я чувствую ту безликую жестокость, о которой пытался написать Жионо: кровь на снегу, белое безмолвие, преступление, заурядность зла. Здесь, совсем рядом. В полях и деревнях. У источников. В подлесках и на полянах. Сегодня, как и вчера. Я-то не писатель, я не умею писать. Но сколько я ни бью по камню, сколько ни работаю с самыми трудными материалами, остается тайна, мне недоступная.