Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на эти различия, общим моментом гуманитарного и естественно-научного подходов к историческим данным является признание того, что наличная информация создает избыток возможностей, чрезмерный для осмысленного действия. В этом случае наша свобода выражается в принятии обязательного в юридическом смысле решения, которое устраняет большую часть этих возможностей-кандидатов, определяя проектируемое будущее. После этого такое решение может концептуализироваться по-разному, и все эти разнообразные способы были в полной мере представлены в спорах о Werturteilsfreiheit («свободе от ценностных суждений») науки в первой половине XX в. [Proctor, 1991, part 2]. Я вкратце рассмотрю эти варианты, прежде чем сделать несколько общих выводов о том, что я вначале назвал «исходной позицией знания».
Начнем с конвенционализма, отстаиваемого, к примеру, гильбертовской программой в математике, которая может начинать практически с любого непротиворечивого множества «аксиом» (сам этот термин восходит к греческому слову, обозначающему «ценность» в смысле того, что имеет «стоимость»), но потом должна оценить их информативность критерием психологической новизны выводов, получаемых путем логической дедукции. После Гильберта логические позитивисты выработали более общее понимание подобных аксиом, которые стали считаться теоретическими посылками. Можно из последних выводить гипотезы, а потом и проверять их в наблюдениях, в идеальном случае в специально разработанных экспериментах – этот момент особенно подчеркивал позитивист-ренегат Поппер.
Макс Вебер, с которым чаще всего связывают понятие Werturteilsfreiheit, наверное, наиболее открыто заявлял, что момент решения следует делегировать экспериментальному результату или какому-то другому «решающему» наблюдению, которое должно быть «ценностно нейтральным» в смысле свободы от предубеждений, создаваемых теми или иными ценностно нагруженными возможностями, рассматриваемыми в актуальной ситуации. А младший современник Вебера юрист Карл Шмитт, впоследствии примкнувший к нацистам, недвусмысленно утверждал, что делегирование процесса принятия решений некоей «справедливой» процедуре (он имел в виду не столько эксперименты, сколько выборы) не имеет смысла, если нет автоматических средств проведения этого решения в жизнь. Следовательно, если Вебер (вместе с позитивистами и попперианцами) тщательно различал прерогативы того, что он в своих знаменитых лекциях называл «наукой» и «политикой», то Шмитт объединил их, косвенно создав источник, в котором черпала вдохновение тоталитарная политика XX в. Таким образом, вместе со Шмиттом мы приходим к чистейшему определению информации как одновременно дистиллята и осадителя действия.
Все эти вышеизложенные рассуждения о понятии «избыточность информации» напоминают нам о том, что, когда люди говорят о «поиске знаний ради знаний», упор следует делать на «поиске», а не на «знаниях»: сами по себе знания не то, чем стоит обладать ради них самих. «Исходная позиция знания», как я ее назвал, – это такая позиция, в которой мы всегда уже находимся на грани избыточности информации, являющейся всего лишь следствием процессов воспроизводства знаний в пространстве и во времени. Такие процессы по самой своей природе не предполагают автоматического отсева или самоограничения. Чтобы принять значимые «решения», необходимо ввести другие механизмы, причем такие решения могут приниматься как на уровне научного редактора, озабоченного контролем качества, так и на уровне замученного администратора, работающего в рамках перегруженного расписания. Подобные решения определяют, что хорошо или плохо, что ложно или истинно, полезно или бесполезно. Как только мы согласимся с этим общим соображением, станет ясным значение двух основных мотивов современной истории производства знаний, а именно оригинальности и первенства – первый характерен для гуманитарного, а второй для естественно-научного ответа на проблему избыточности информации. В обоих случаях проблема не «решается», скорее, она просто организуется и структурируется, становясь предметом управления, что позволяет сохранить поток производства знания.
В мире постистины к самой идее научного консенсуса можно относиться с подозрением, однако наука как таковая не отвергается. Напротив, теперь она считается личным делом. Эта перемена в установках сравнима со сдвигом, произошедшим во время протестантской Реформации, когда христианство перестало быть единой доктриной, которую проповедовали с кафедры «высокой церкви», облекая ее в мистические латинские выражения. С этого момента оно стало множеством вер, последователи которых связывали свои жизни с собственным пониманием Писания. Применительно к науке я назвал такой процесс протнаукой – сокращенно от «протестантской науки» [Fuller, 2010, ch. 4], под которой я имею в виду очевидный паттерн, обнаруживаемый в параллельном развитии разных вещей – например, теории разумного замысла, альтернативной медицины и Википедии.
Протестантская Реформация была первым этапом на пути к секуляризации Европы, которую Макс Вебер считал, как известно, «расколдованием» западного сознания. Отношение протнауки к этому процессу довольно двусмысленно, поскольку она расколдовывает научный авторитет, но в то же время снова заколдовывает науку в качестве жизнеобразующей формы знания [Fuller, 2006b, ch. 5]. Так или иначе протнаука крайне серьезно относится к идее, что любая форма знания, претендующая на универсальность своих утверждений, своим адептам должна представляться универсально привлекательной. Если использовать более модные термины, она предполагает рефлексивное формирование субъекта и мира, позволяющее человеку жить – или, как иногда бывает, умирать – со всем тем, во что ему довелось верить.
Интересно, что, если католики шельмовали протестантов, называя их атеистами, потому что те отказывались признавать авторитет папы Римского; сегодняшних протученых изобличают как представителей антинауки. Но в обоих случаях предметом критики оказываются хорошо образованные люди, нисколько не отказывающиеся от необходимости предоставлять доводы и факты в пользу своих убеждений. Неудивительно поэтому, что протученые уделяют так много внимания лицемерию официальных авторитетов, когда им не удается отвечать заявленным ими же эпистемическим стандартам. Например, любое сообщение о научном подлоге льет воду на мельницу протнауки, становясь еще одной причиной взять проблему знания в свои руки, пока вообще все исследования не погрязли в коррупции.
Неудивительно, что ученые, вторя католическим теологам, судачившим о протестантских интерпретациях Библии в период Реформации, стали жаловаться, что доступность информации служит лишь росту недоразумений и шарлатанства. Нисколько не отрицая эту возможность, стоит отметить, что освоение обществом научных фактов и концептов, каким бы странным или абсурдным оно ни казалось профессиональным ученым, приводит к тому, что общество с большей охотой принимает личную ответственность за решения о том, нужно ли носить зонтик, инвестировать в определенную компанию, пройти какое-то лечение или, скажем, эвакуировать город. Это позволяет ученым свободнее говорить о своих исследованиях, не боясь, что за их слова их привлекут к ответственности. В самом деле, бремя интерпретации ложится теперь на аудиторию, считающуюся ангажированной и разумной.