Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Этот город старше большинства поселений вдоль реки. Я слышал, что маньчжурские традиции мало где сохранились. Утром, когда мы с Ляном прогуливаемся после скудного завтрака, то ничего особенного не замечаем. Несколько женщин на мотороллерах совершают визиты, а маленькие грузовички развозят соевые бобы. Затем мы пересекаем канал, петляющий между каменными ограждениями, на которых неглубоко вырезана какая-то присевшая птица: Лян считает ее имперским символом. А когда мы возвращаемся в гостиницу, наша дверь распахивается перед маленьким смуглым мужчиной, который плюхается на кровать Ляна и объявляет, что он маньчжур. По словам Юня, на деле тут четверть населения – две тысячи горожан – маньчжуры, но почти никто не знает ни слова по-маньчжурски.
Ни один широко распространенный язык не исчезал быстрее. Японская оккупация Маньчжурии от 1931 до 1945 года, марионеточный маньчжурский император, а потом годы культурной революции, преследовавшей все различия, превратили маньчжурскую гордость в стыд и самоосуждение.
Юнь объясняет, что в те годы преследовали все небольшие народы.
– Моих родителей революция почти сломала. Их обвинили в шаманизме. Конечно, это входило в нашу маньчжурскую культуру, но они никогда ничем таким не занимались… Они умерли совсем молодыми, моложе, чем я сейчас. – Он проводит пальцами по щетине седеющих волос. – В те годы люди пытались скрыть свою принадлежность к маньчжурам, и это было очень тяжело.
Я удивляюсь вслух, как ему удалось сохранить язык.
– Родители дома говорили на маньчжурском. Я научился в детстве. Они и выглядели, как маньчжуры, отец был очень высоким. Думаю, мы походили на монголов. Маленькие глаза, большие щеки.
Он проводит рукой по лицу, словно унаследовал такие черты. Однако его внешность не соответствует какому-то этническому стереотипу. В отличие от янтарного овала Ляна, лицо Юня широкое и розовое, а глаза – черные полумесяцы, которые блестят счастьем от такого внезапного интереса к его жизни. Брови причудливо изломаны, словно по какой-то случайности, а редко улыбающийся рот мясист и вял. По его словам, он помнит генеалогию семьи на пять поколений назад; все были чистыми маньчжурами и всю жизнь провели на Хэйлунцзяне.
Я интересуюсь, чем для них была эта река.
– Не совсем святыней. Но мы по-прежнему называем ее рекой-матерью. Все мои предки были тут солдатами. Мы принадлежали к белому знамени[75]. – Теперь он сияет. Восемь знамен поставляли военную элиту династии. – Мой сын тоже солдат. Высокий, как вы.
Он находит в телефоне снимок сильного молодого мужчины, плавающего где-то в Желтом море.
– Он тоже говорит по-маньчжурски? – встревает Лян. – Мистер Тубелун любит языки.
– Нет. Тут на маньчжурском говорило всего несколько стариков, но они умерли. Кроме меня. Люди больше не боятся говорить, что они маньчжуры, но знают только китайский. Даже мой старший брат (он уже умер) не говорил по-маньчжурски. Почему-то я был один. Думаю, я просто прислушивался в детстве…
Когда я спрашиваю его, гордится ли он своим этническим происхождением, на мгновение возникает замешательство. То ли из почитания линии партии, то ли из уважения к улыбающемуся рядом Ляну он говорит:
– Нет, не горжусь, теперь мы все равны. – Рукой он делает выравнивающее движение. – Мы все китайцы. – Помолчав, он добавляет: – И все равно мне жаль, что сын не говорит…
Именно в далеких амурских поселениях язык продержался дольше всего. Есть еще носители родственного языка в трех тысячах километрах западнее, где маньчжурские солдаты когда-то охраняли границу с царской Россией[76]. Но число владеющих настоящим маньчжурским языком неизвестно: оценки колеблются от двадцати до трех человек по всей стране, включая нескольких ученых, которые изучают старинные документы династии Цин. Сам язык принадлежит к тунгусо-маньчжурской ветви, относящейся к алтайской языковой семье, куда входят тюркские народы, венгры, финны и монголы[77]. Говорят, что даже последний маньчжурский император говорил по-маньчжурски с запинками.
Когда Юнь начинает говорить, он тоже выглядит немного растерянно. Как будто слова лежат в подвале памяти, и их нужно вытаскивать по одному. Но постепенно они начинают течь и, наконец, превращаются в шепчущий поток кратких гласных и размытых гортанных звуков. Время от времени звучит гонгоподобный тон какого-нибудь заимствования из китайского, однако даже в голосе Юня, где все слова сливаются друг с другом, маньчжурский звучит мягким стаккато[78], ближе к японскому.
Говоря на языке предков, Юнь выглядит счастливым. Интересно, что он говорит. Звучит, словно что-то важное. В конце концов, это был язык династии, правившей пятой по величине империей в истории, простиравшейся глубоко во внутреннюю Азию и далеко на север от Хэйлунцзяна. Мне представляется лексикон, пригодный для многословных указов и выкрикиваемых боевых приказов. Но когда Юнь заканчивает и слышит мой вопрос, он отвечает, что слишком мало знает об истории и политике, чтобы говорить о таких вещах. Оказавшись в изоляции в языке, который больше никто не понимает, он говорил о своих домашних проблемах.
Хэйлунцзян, усеянный отмелями, искривляется к востоку; осушенные болота разлеглись в осенней тишине собранной кукурузы, сои и пшеницы – бледно-коричневый и тускло-желтый цвет под грозовым небом. Кое-где между ними идет канал или проселочная дорога; деревни скучиваются под крышами из голубой или цементно-серой черепицы. Они кажутся бедными, но Лян говорит, что фермеры тут живут лучше, чем люди в городах – подразумевая, конечно, себя и свою жену, которая работала в только что закрывшемся магазине. Он рассказывает, что поля вокруг, возможно, принадлежат уже не коллективным хозяйствам, а предприятиям во владении каких-нибудь компаний, которые скупают и сливают семейные участки, «а это создает всякие проблемы и коррупцию».
Иногда наш автобус поднимается на холмы, поросшие лиственными деревьями, и тогда его мотор тяжело пыхтит и завывает; затем мы вдали видим бледную реку – ее ширина уже почти километр. Нет никаких следов колючей проволоки, занавешивающей российский берег: либо разбросанные кое-где белые сторожевые