Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но не будем забывать: это и слова, которые требовали от Авраама убить собственного сына как животное. Что делать с нашим гневом, когда мы это читаем? Как относиться к такому богу? Богу, который бросает Иову упрек, что он посмел роптать на него, когда тот ничего не мог и ничего не понимал? А кто его таким создал? И разве менее несправедливо, когда бог без всякого основания навлекает на кого-то беду, как поступают простые смертные? Разве у Иова не было причин сетовать?
Поэзия божественного слова, она так подавляюще велика, что все повергает в молчание, и всяческое прекословие обращается в пустое собачье тявканье. Поэтому просто отложить Библию невозможно, ее нужно отбросить, если человек хочет избавиться от чрезмерных требований, предъявляемых нам, и кабалы, в которую она нас загоняет. Через нее с нами говорит безжизненный, безрадостный бог, жаждущий огромную емкость человеческой жизни — большой круг, который она могла бы описать, дай ей свободу, — свести к одной-единственной точке без протяженности: послушанию. Согбенные, нагруженные бременем грехов, иссушенные смирением и униженные исповедями, посыпающие главу пеплом, мы должны влачиться к могиле, в тысячекратно опровергнутой надежде на лучшую жизнь подле Него. Но какая лучшая жизнь может быть подле того, который здесь лишил нас и радости, и свободы?
И тем не менее они умопомрачительно прекрасны — слова, исходящие от Него и обращенные к Нему. Как я любил их, когда был служкой! Как они пьянили в сиянии алтарных свечей! Как яснее ясного виделось, что слова эти — мера всех вещей! И каким непостижимым мне казалось, что людям были важны и другие слова, когда каждое из них лишь негодное рассеивание пыли и утрата сущности! И по сей день я останавливаюсь, услышав григорианское пение, и на какой-то неуловимый момент мне становится грустно, что прежнее упоение уступило место протесту. Протесту, возгоревшему во мне как пламя, когда я в первый раз услышал эти два слова: sacrificium intellectus.[58]
Как можем мы быть счастливы без любопытства и вопросов, без сомнения и аргументов? Без радости мышления? Эти два слова, как рукоять и клинок меча, обезглавливающего нас. Они значат не меньше, чем требование жить, противопоставляя наши чувства и действия мышлению; требование полной расщепленности нашего сознания; приказ жертвовать именно тем, что составляет сердцевину нашего счастья: внутренним согласием и созвучием нашей жизни. Раб на галере прикован цепями, но он может думать, что хочет. А чего требует от нас Он, наш бог? Чтобы мы собственными руками поработили себя до глубочайших глубин, да притом сделали это добровольно и с радостью. Может ли быть большая насмешка?
Господь, он в своем неусыпном бдении день и ночь наблюдает за нами; он каждый час, каждую минуту, каждую секунду ведет книгу учета всех наших мыслей и деяний; никогда не оставляет нас в покое, ни на мгновение не предоставляет самим себе. Что есть человек без тайны? Без мыслей и желаний, известных только ему, ему одному? Палачи — что те, во времена инквизиции, что нынешние, — они хорошо знают: не давай человеку возможности уйти в себя, ни на миг не оставляй в уединении, не выключай свет ни днем ни ночью, лиши его сна и покоя — и он заговорит. Пытки крадут наши души тем, что не дают остаться наедине с собой, а это нам нужно как воздух, чтобы дышать. Господь, наш бог, не задумывался над тем, что своим ненасытным любопытством и отвратительной жаждой зрелищ крадет наши души, которые еще и должны быть бессмертными?
Кто всерьез пожелал бы быть бессмертным? Кто пожелал бы жить вечно? Как беспросветно скучно было бы знать: не имеет никакого значения, что происходит сегодня, в этом месяце, в этом году, ведь впереди еще бесконечность дней, месяцев, лет! Бесконечность, в буквальном смысле. Будь это так, сохранится ли необходимость что-то считать? Не осталось бы нужды считаться со временем, ведь все равно ничего не пропустишь и незачем спешить: какая разница, сделаем мы это сегодня или завтра — абсолютно никакой. Миллион упущенных возможностей перед лицом вечности ничто. И нет смысла о чем-то сожалеть, ведь всегда есть время наверстать.
Мы ни дня не прожили бы беспечно, не заботясь о завтрашнем дне, потому что это счастье питается сознанием утекающего времени. Бездельники — это авантюристы перед лицом смерти, крестоносцы, сражающиеся с диктатом спешки. А если всегда и повсюду есть время для всего, разве останется место для радости ничегонеделания?
Чувство не будет тем же, когда придет во второй раз. Оно блекнет от повторения. Мы устаем, нам наскучивают чувства, если они посещают нас слишком часто и слишком долго длятся. А в бессмертной душе? До каких гигантских размеров разрастется пресыщение и как возопит в ней отчаяние перед лицом достоверности, что это никогда и ни за что не кончится! Чувства развиваются, и мы вместе с ними. Они таковые, как есть, потому что оставляют в прошлом то, чем были прежде, и устремляются навстречу будущему, где заново удаляются от себя. Если бы этот поток стремился в бесконечность, в нас бы возникали тысячи тысяч ощущений, что нам, привыкшим к обозримому времени, невозможно даже вообразить. Таким образом, мы пребываем в неведении, что нам сулится, когда слышим о жизни вечной. Каково это, оставаться в вечности тем, что мы есть, лишенным утешения однажды освободиться от принудительного бытия? Мы не знаем, каково это, и благо, что никогда не узнаем. Ибо одно нам все-таки ведомо: этот рай бессмертия был бы адом.
Только смерть придает каждому мгновению его красоту и его ужас. Только благодаря смерти время становится живым. Почему ГОСПОДЬ не знает этого, всеведающий бог? Почему он грозит нам бесконечностью, которая означает невыносимое одиночество?
Не хотел бы я жить в мире без соборов. Мне нужны сияние их витражей, их прохладная тишина. Мне нужен рокот органа и святое благоговение молящихся людей. Мне нужна святость слов, возвышенность великой поэзии. Мне нужно все это. Но не меньше мне нужны свобода и ненависть ко всему бесчеловечному. Потому что нет одного без другого. И никто не вправе принуждать меня делать выбор.
Грегориус трижды перечитал текст, и его изумление все росло. Выбор латинских слов и стилистическая изящность ни в чем не уступали Цицерону. Напор мысли и правдивость чувств напоминали святого Августина. Семнадцатилетний мальчишка. «Если уподобить эту виртуозность игре на музыкальном инструменте, — подумал он, — то о нем заговорили бы как о вундеркинде».
Что касается заключительного предложения, тут патер Бартоломеу был прав: она была трогательной, эта угроза, ибо кому она предназначалась? Ему самому приходилось всегда выбирать ненависть к бесчеловечному. И ради нее он при необходимости пожертвовал бы соборами. Безбожный пастор построил бы собственные кафедральные соборы, чтобы противостоять обыденности мира, и возвел бы их из слов чистого золота.
Может быть, не такой уж пустой была эта угроза? Может быть, стоя там, за кафедрой, Амадеу ненамеренно предупреждал о том, что сделает тридцать пять лет спустя: вопреки планам Сопротивления и планам Хорхе спасет Эстефанию Эспинозу?