Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Меланья уходила, он, прочистив горло, кричал Симону:
– Слышь, чатлах! Все равно выйду и убью тебя, так что особо не радуйся.
Симон долго тянул с ответом. Бениамин успевал загасить окурок и прикурить другую сигарету, когда он наконец подавал голос:
– Радоваться на твоих похоронах будем, понял, охраш[14]?!
– Чего-о-о?
– Того! Поговорить потянуло? Головой об стену ударься, глядишь, полегчает.
Дежурный замечаний им не делал – все одно не заткнутся, но, подустав от их ругани, распахивал окно и выставлял телефонный аппарат на подоконник, чтоб на случай вызовов не мчаться в кабинет, и уходил на задний двор приземистого строения милиции, где долго сидел на шершавой, перекосившейся от дождей скамейке, упершись локтями в расставленные колени и бесцельно глядя себе под ноги. Изредка, оторвавшись от созерцания собственных башмаков, он поднимал взгляд к небу. Жара к ночи спадала, суетились над головой летучие мыши, звала, вынимая душу, совка-сплюшка, звезды тянулись друг к другу лучами – и, не дотянувшись, обреченно светили в чернильной темноте.
– Каждое небесное тело – отвергнутое сердце, – внезапно додумывался дежурный – сорокалетний и лысый, словно пятка, толстяк, любитель жареной картошки, сала и пива, и, пронзенный в самое сердце, остолбеневал от волнующей догадки: оказывается, и он способен на лирические умозаключения!
«Надо бы запомнить, чтобы жене рассказать», – думал он, переводя взгляд с одной звезды на другую. Жена, большая ценительница мелодрам, неустанно пилила его, обзывая рубанком, и упрекала за отсутствие романтических порывов.
– Слышь, ты, сифилистик! Я тебя по-любому достану! – надрывался меж тем в своей камере Бениамин.
– Ты сначала до жопы своей достань, пидарац! – неохотно огрызался Симон.
Злость и обида рвали Бениамину сердце, душили и изматывали, требуя возмездия. Отчаянно хотелось курить. Смятая пачка из-под сигарет лежала в углу камеры, рядом, в квадрате лунного света, сложив на пузе лапки и совершенно не боясь его, сидела на попе толстая мышь и глядела на него темными глазами-бусинками. Бениамин какое-то время удивленно наблюдал за ней – он и подумать не мог, что мыши умеют так сидеть, а потом кинул в нее сандалией. Мышь юркнула в угол, но почти сразу же вернулась и, расположившись на прежнем месте, вперила в него сосредоточенный взгляд.
– Ну и черт с тобой! – выругался Бениамин и, повернувшись на другой бок, притих. Так он и пролежал до утра, не смыкая глаз и думая о том, в какую вязкую и непролазную муку превратилась его такая простая и понятная жизнь.
Смертоубийства, наверное, не удалось бы избежать, если бы не несчастье, случившееся с Софьей. Вознамерившись достать с верхней полки посудного шкафа тяжелый мельхиоровый поднос, она взобралась на стул, потеряла равновесие и рухнула на пол, да так неудачно, что сломала оба запястья. Из больницы ее выписывать не стали: загипсовали руки и сразу же положили на сохранение, заподозрив угрозу выкидыша и сотрясение. Рассказала об этом Бениамину пришедшая навестить мужа Меланья – Косая Вардануш побоялась показываться ему на глаза, потому что он пригрозил вырвать ей позвоночник, чтобы она впредь не совала свой нос куда не следует. Бениамин выслушал через решетку Меланью, попросился к телефону, позвонил в больницу, где его заверили, что состояние у жены тяжелое, подозрения на сотрясение подтвердились, и угроза выкидыша высокая – больная закровила и жалуется на тянущую боль в пояснице. Бениамина сразу же выпустили, и он из отделения милиции помчался в больницу, но Софья его видеть не захотела, только попросила передать, что виновата во всем сама и крест свой хочет нести одна. Санитарка, вышедшая поговорить с ее мужем, видя его состояние, не решилась напомнить о разводе, хотя Софья несколько раз повторила и даже заставила ее поклясться, что она об этом обязательно скажет.
Дома Бениамина ждала старенькая мать Косой Вардануш. Она накормила его горячим супом, забрала грязную одежду на стирку и ушла, предупредив, что затопила баню.
– Помойся, сынок, а то пахнешь так, будто в навозной яме вывалялся!
Он долго терся жесткой мочалкой и обливался обжигающей водой, смывая бессонницу последних дней. Вспоминал, как читал телеграмму, не очень вникая в ее содержание, как, словно в полусне, выбрался за билетами и проехал остановку, как, выйдя из трамвая, не смог сразу сообразить, где оказался: город был не просто чужим, а совершенно неузнаваемым, словно из параллельного измерения или из вязкого мучительного сна, который никак не оборвется. Ему пришлось несколько раз перечитать расползающиеся буквы на неоновой вывеске, чтобы наконец сообразить, что это авиакасса. Билетов, конечно же, в свободной продаже не оказалось, и он заплатил втридорога за кривой, требующий двух пересадок, рейс, чтобы вылететь следующей ночью домой. Вспоминая о том, как накрылся в самолете газетой и скулил, жуя пальцы, чтоб не дать себе разрыдаться в голос, он кхекал и отчаянно пытался проглотить неподатливый ком в горле. Думать о случившемся было невыносимо, но не думать было невыносимее.
Помывшись, он тщательно растерся полотенцем, оделся в свежее и сходил в погреб – за тутовкой. Выпил ровно столько, чтобы напиться, но контроля над собой не терять. Долго курил, усевшись на подоконнике, прислонившись спиной к распахнутой настежь створке окна. Наблюдал, как Косая Вардануш вывешивает его выстиранную одежду. Закатное солнце светило ей в лицо, она щурилась и привставала на цыпочки, чтоб дотянуться до веревки, суетливо разглаживала пальцами края сорочки и пришпиливала ее деревянными прищепками. Подол ситцевого платья задрался, оголив ее крепкие стройные икры и беззащитно-трогательные подколенные ямки. Бениамин с равнодушием думал о том, что не будь она такой несусветной дурой, из нее получилась бы хорошая жена, и дети, наверное, пошли бы внешностью в нее – рыжеволосые (рыжие почти всегда перебивают другую масть) и светлоглазые, с тонко вылепленными носами и высокими скулами. Но Вардануш была одинока: даже красота и ладная ее фигура не в силах были привлечь мало-мальского мужского внимания, потому что глупость ее была того откровенного и непрошибаемого толка, которая ничего, кроме недоумения и даже откровенного отторжения, у людей не вызывает.
Развесив стирку, Вардануш ушла, неся эмалированный, цвета топленых сливок, таз. Ровно в таком тазу Софья варила джем – малиновый и абрикосовый и, если удавался урожай, – крыжовенный, на вишневом листе. Бено судорожно вздохнул. Чтобы вспоминать ту, прошлую, жизнь, нужно было сделать над собой неимоверное усилие. Из ясной череды прожитых дней, по-своему счастливых и беззаботных – по крайней мере теперь те заботы казались до того надуманными и беспричинными, что ничего, кроме горькой ухмылки, не вызывали, – она превратилась в нескончаемую и беспросветную пытку.
Спелые лучи уходящего солнца просвечивали сквозь стирку янтарным золотым, воздух пах обожженным жарой чабрецом и перезрелой, сладкой до одури шелковицей. Бениамин втянул полной грудью этот привычный с детства запах, держал его долго в легких, будто хотел напитаться им на годы вперед. Медленно выдохнул. На следующий день он уехал, передав Косой Вардануш все деньги, что у него с собой были, и попросив не оставлять без присмотра Софью.