Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды он фантазировал, будто тревоги его улеглись бы, живи он где-то в другом месте, добивайся нескольких профессиональных целей, имей он семью. Однако ничто никогда ничего не меняло. Тревога – он это понимает – пробирает его до основания, на нем самый основной его грим: перепуганного, неприспособленного создания.
На кухне висит любимая им фотография: Кирстен, Уильям, Эстер и он сам в парке в осенний день бросаются друг в друга листьями из наметенной ветром кучи. Радость и несдержанность очевидны на всех их лицах, восторг от возможности творить беспорядок безо всяких последствий. Только он еще и вспоминает, как в тот день все тряслось у него внутри от тревоги: была какая-то работа с инженерной компанией, его тянуло домой позвонить англичанину-клиенту, лимит на кредитной карточке был здорово превышен. Только когда дела сделаны, тогда и появляется у Рабиха хоть какая-то возможность радоваться им.
Ему известно, что его сильная способная жена не самый лучший человек, при котором стоит впадать в нервный срыв. Было время, когда он горевал из-за этого. «Бессонница не красит. Давай, ложись», – это все, что сказала бы Кирстен, если бы проснулась сейчас и увидела свет в его норе-кабинетике. Было много болезненных случаев убедиться, что его красивая, умная жена утешением на занимается.
Но еще лучше то, что он начинает понимать – почему. Она не недоброжелательна: это сказывается ее предшествующий опыт общения с мужчинами и это ее своеобразная защита от разочарования. Просто именно так она обходится со сложностями. Понимать такие вещи полезно: Рабих накапливает альтернативы мщению и злости.
Немногие в этом мире люди просто отвратительны: приносящие нам боль сами страдают от боли. Поэтому подобающей реакцией общения с ними никак не является цинизм или агрессия, зато (в редкие моменты, когда это удается) всегда – любовь.
Мать Кирстен в больнице. Уже две недели. Все началось с каких-то пустяков, связанных с почками, ныне же прогноз вдруг стал куда серьезнее. Обычно такая сильная, Кирстен ходит мертвенно-бледная и потерянная.
В воскресенье они приехали навестить ее. Она выглядела чрезвычайно болезненной и говорила тихо, обращаясь только с простыми просьбами: стакан воды, лампу наклонить так, чтобы поменьше света попадало в глаза. Был момент, когда она взяла Рабиха за руку и улыбнулась ему.
– Позаботься о ней, хорошо? – произнесла она, а потом добавила с былой резкостью: – Если она тебе позволит. – Своего рода незлопамятность.
Он знал, что никогда не находил благосклонности в глазах миссис Маклелланд. Поначалу он обижался на это, теперь же, став родителем, был способен посочувствовать. Он тоже не рвался увидеть мужа Эстер. Да и как может родитель искренне одобрить кандидата? Разве можно ожидать после того, как лет восемнадцать удовлетворял все нужды своего ребенка, что станешь восторженно относиться к новому и соперничающему источнику любви? Как способен кто-либо честно совершить эмоциональное сальто и не заподозрить в душе (и вид соответствующий не сделать, бросив череду более или менее мрачных фраз), что его ребенок по ошибке попал в лапы человека, основательно не подходящего для такой сложной и исключительной задачи, как помогать родителю?
Кирстен неудержимо плачет после первого посещения Рейморской больницы. Вернувшись домой, она отправляет детей играть к друзьям: у нее пока нет сил быть родительницей (той, что никогда не пытается пугать других, делая их свидетелями собственной боли), некоторое время ей нужно снова побыть ребенком. Она никак не может отделаться от ужаса, вызванного тем, как выглядела ее мать, истощенная, с землистым лицом на фоне голубых больничных простыней. Как такое могло случиться? Где-то глубоко внутри ее до сих пор трогало впечатление, полученное в пять-шесть лет: перед ней стояла женщина сильная, способная и, главное, – это была ее мама. Кирстен была малышкой, которую можно было подбросить в воздух и рассказать, что произойдет дальше. Она страстно желала почувствовать эту власть на себе несколько лет после ухода отца. Две женщины Маклелланд знали, как держаться вместе: они были единой командой, вовлеченной в самый лучший из мятежей. Сейчас Кирстен вновь в коридоре Реймора с настороженностью расспрашивает молодого врача о том, сколько месяцев осталось маме. Мир опрокинулся.
Наша вера в то, что у родителей, возможно, есть доступ к высшему Знанию и опыту, берет начало из детства. Родители выглядят – до поры до времени – удивительно сведущими. Наш преувеличенный пиетет перед предками трогателен, но еще и чрезвычайно сомнителен, поскольку делает их основными объектами обвинения, когда мы постепенно обнаруживаем, что они ошибаются, порой недобро, в чем-то невежественны и совершенно не способны избавить нас от тех или иных бед. Может понадобиться время (до четвертого десятилетия или последних свиданий в больнице), чтобы выработалась более великодушная позиция. Новое состояние родителей, болезненных и напуганных, физически убедительно подтверждает то, что всегда было верно психологически: родители – это неуверенные в себе, уязвимые создания, больше побуждаемые к действию тревогой, страхом, нескладной любовью и бессознательным насилием, нежели божественной мудростью и моральной чистотой, их нельзя, следовательно, вечно считать ответственными как за их собственные недостатки, так и за наши многочисленные разочарования.
При таких настроениях, когда Рабих способен наконец-то отмежеваться от своего эго, он может более легко прощать – и не просто одного-двух человек. Возможно, даже в крайнем случае, что ни одно человеческое существо больше не остается вне круга его симпатии.
Он видит доброту в самых неожиданных местах. Его трогает доброжелательность заведующей канцелярией, вдовы лет пятидесяти пяти, чей сын только что отправился в университет в Лидсе. Она жизнерадостна и крепка и этими своими необычайными достоинствами делится со всеми всякий час каждого рабочего дня. Ей труда не составляет поинтересоваться здоровьем и успехами всех сотрудников. Она помнит дни рождения и заполняет минуты ничегонеделания разговорами, которые всегда ободряют и тешат. Молодым человеком он и внимания не обратил бы на подобное мелкое проявление достоинства, но ныне жизнь его уже достаточно обкатала, чтобы научить наклоняться и подбирать благодеяния помельче, откуда бы они ни исходили. Без раздражения и без гордыни Рабих стал несколько приятнее.
Больше стало в нем готовности быть великодушным – от понимания, сколь во многом нуждается он в милости других. Когда другие злопамятны, он больше заинтересован в смягчении обстоятельств и в любых крупицах истины, бросающих менее морализирующий свет на зловредность и плохое поведение. Цинизм дается слишком легко – и ни к чему не приводит.
Ему – впервые в жизни – открывается красота цветов. Он помнит, как в юности только что не ненавидел их. Тогда казалось глупым, что кто-то способен испытывать радость от такого пустяка, да еще и такого недолговечного, находясь в окружении, несомненно, более величественного и более долговременного, к чему следовало бы стремиться. Ему самому нужны были слава и сила. Задерживаться у цветка было символом опасной уступки. Ныне он начинает понимать смысл. Любовь к цветам есть следствие скромности и примирения с разочарованием. Что-то должно постоянно идти не так, прежде чем мы станем восторгаться стебельком розы или лепестками колокольчика. Однако стоит нам осознать, что великие мечтания всегда так или иначе требуют компромисса, как мы с признательностью обращаемся к этим крохотным островкам умиротворяющего совершенства и восторга.