Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Братство могло насчитывать от десяти до ста членов. Вступать в них велел инстинкт социального самосохранения: брать на себя все жизненные риски легче было с друзьями и соседями.
Братство стало городом в миниатюре, микрокосмосом, который в символах и практиках повторял структуру макрокосмоса, одновременно на нее влияя. Достойный член его тем самым становился и достойным горожанином. Его благотворительность и честность, четкое следование принятым правилам и манерам делали его добропорядочным соседом: неслучайно в позднее Средневековье вежество из куртуазной, то есть «придворной», добродетели рыцарей превратилось именно в городскую и ее называли старым латинским словом urbanitas, противопоставляя «деревенской» грубости – rusticitas. Ведь именно в городе свою urbanitas можно и нужно было демонстрировать и старательно поддерживать смолоду, дома и на улице, в одежде и в поступи. Заботиться следовало о добром имени и о «красоте ногтей» как выражении этого доброго имени. Когда такая, основанная на чувстве меры гармония достигалась, ее прославляли городские панегирики. Город стал великой школой красивого жеста. Естественно, что такая urbanitas в каждодневной практике и в долгосрочной перспективе нуждалась в разного рода ритуальных или символических актах. Тринадцать ежегодных процессий в Брюгге, шестнадцать, с участием дожа, в Венеции, многочисленные религиозные процессии в других городах превращались в регулярные демонстрации единства населения. Мощи святых, некогда хранившиеся (от воров, но и от глаз верующих) в криптах, теперь вместе с почитаемыми иконами и статуями всегда становились полноправными живыми участниками этих действ.
Благотворительность и честность, следование принятым правилам и манерам делали горожанина добропорядочным соседом. Вежество из куртуазной добродетели рыцарей превратилось… в городскую.
Некоторые из них успешно дожили до наших дней не в форме исторических реконструкций, но как часть вековой «праздничной рутины». Потому что любая процессия, как всякий праздник или карнавал, был одновременно «дыркой во времени», но не разрывом времен. Карнавал и праздник укрепляли миропорядок, а не разрушали его. Такие символические акты, вроде совместных праздников и застолий, носили регулярный характер, чему город предоставлял и рацион, намного более богатый, чем в любой деревне, и зрелищное пространство. Другие «жесты», скорее, относились к деяниям на века, вроде благоустройства города, строительства и украшения храмов. Уже великие витражи Шартра, Буржа, Парижа и других готических соборов представляли собой «вклады», подобные тем, что веками делали сеньоры. В Италии точно так же конкретные братства указывали на свое место под солнцем, оплачивая росписи, выстраивая церкви и госпитали.
Средневековье никак не назовешь эпохой тотальной безграмотности, даже если мало-мальски грамотным было меньшинство, правда, не подавленное, а подавляющее, причем как раз своей грамотностью.
Эта городская благотворительность генетически восходит к милостыне, описанной в обоих Заветах, но намного более показная, что не делает ее неискренней. Она вошла в плоть городской культуры, в правила хорошего тона, укоренилась в стиле мышления и стиле жизни. По-настоящему добропорядочный делец действительно ценился: около 1200 года один такой житель Кремоны с говорящим именем Омобоно, «Добрый человек», даже вышел во вполне официальные святые, и ему поставили статую при соборе, где его мощи почитаются по сей день. Но наряду с такими городскими добродетелями urbanitas включила в себя и новую оценку знаний. Поэтому именно город, с одной стороны, стал колыбелью привычной нам модели среднего и высшего образования, школы, с другой – породил такой тип человека, которого мы называем интеллектуалом, то есть, если вспомнить советский канцелярит, «человеком умственного труда». Средневековье в целом никак не назовешь эпохой тотальной безграмотности, даже если мало-мальски грамотным было меньшинство, правда, не подавленное, а подавляющее, причем как раз своей грамотностью. Не скажешь, что на тронах всегда сидели неучи, но совсем не грамотность вела их к власти. Для светского государя она веками оставалась не долгом, а личной прихотью, которую он вполне мог использовать в политических интересах, будь то Альфред Великий (886–899), Фридрих II или Альфонс X Мудрый. Не скажешь, что горожанин по определению был грамотным, более того, и в Средние века, и даже в Новое время уровень грамотности в абсолютно сельской Исландии был несравнимо выше, чем в самых развитых городах континента.
Проповедник, читавший и мысливший на библейской латыни, должен был говорить с горожанами на их языке, если хотел достучаться до сердец, быть не просто услышанным, но и понятым.
И все же очагом новой школы город стал. Это во многом связано с реабилитацией в городской среде народных языков, за которой последовало их, языков, литературное «взросление»: обогащение лексики и относительная фиксация грамматики. Проповедник, читавший и мысливший на библейской латыни, должен был говорить с горожанами на их языке, если хотел достучаться до сердец, быть не просто услышанным, но и понятым. Поднаторели в этом, прежде всего, настоящие «магистры слова», францисканцы и доминиканцы, обосновавшиеся в XIII веке именно в городах для новой евангелизации масс, интересы которых с головокружительной скоростью спускались с небес на землю. Церковное образование при монастырях и соборах столетиями ограничивалось латинской словесностью, семью свободными искусствами, унаследованными от поздней Античности: грамматикой, риторикой и диалектикой на начальном уровне, арифметикой, геометрией, астрономией и музыкальной теорией – на высшем. После этого можно было браться за главное – богословие. На этот набор накладывался заложенный в основном Августином и другими Отцами механизм христианизации всех знаний о мире: все они служили для понимания Писания, для иллюстрации и обогащения истин веры. Такая схема только на первый взгляд выглядит оторванной от реальной жизни, потому что она по-своему обеспечивала общую систему гуманистических ценностей латинской Европы. Но городская жизнь, пусть и пропитанная теми же гуманистическими идеалами, требовала больше нюансов. Горожанин хотел научиться аргументации, искусству спора, которое можно было применить в политике или на рынке. Здесь стали учить читать на местном языке, считать деньги и время, писать таким убористым наклонным почерком, который имел не так уж много общего с книжной «готикой», но оставался удобочитаемым. В некоторых городах, как в Брюгге около 1370 года, догадались, что пора учить даже иностранным языкам. На всех уровнях школа внушала детям и подросткам основы той «разумности», расчетливой рациональности, ratio, которая правила бал в бурлившей вокруг жизни взрослых.
Университет возник как высшая форма именно латинской школы и как форма совместной работы двух возрастных категорий горожан – учеников и учителей.
Тем не менее университет, одно из самых ценных для нашего мира изобретений Средневековья, возник как высшая форма именно латинской школы и как форма совместной работы двух возрастных категорий горожан – учеников и учителей. В какой-то степени это одно из упомянутых выше городских братств, но намного более сложное и по природе своей выходящее за рамки любого города. Разница в возрасте между его членами могла быть совсем небольшой, как, собственно, и сегодня: иные из нас начинают преподавать, едва защитив первый диплом. В средневековом университете он давал то же право: «разрешение преподавать повсеместно», licentia ubique docendi. Но общественный статус магистра, даже совсем молодого, был высоким, намного выше, чем сегодня, когда образование перестало быть привилегией. Получив его, молодой человек как бы менял возраст, оказывался в буквальном смысле на кафедре, над головами своих слушателей. Он входил в иерархические отношения, обретая ответственность, авторитет и власть, но и получая «лицензию» от вышестоящих. Церковь еще в XII веке, когда университетов еще не было, поняла, что сфера образования, унаследованная ею в древности, уходила из-под ее контроля, и в 1179 году попыталась сделать выдачу дипломов своим исключительным правом, однако медики и правоведы-цивилисты фактически с самого начала это правило по понятным причинам проигнорировали.