Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день приезжает Оттла. Она давно просилась, сколько раз звонила, и зять его Карл с ней увязался, к полудню оба уже тут. Настроение, понятно, невеселое, но все стараются, ведь кто знает, когда еще доведется свидеться, к тому же под щедрым солнцем все-таки дышится легче. Говорить ему по-прежнему нельзя, приходится изрядно потрудиться над записками. Все вспоминают истории из пражского прошлого, диковинные комнаты, которые он снимал, несколько случаев в Цюрау, и как отец, уже много лет назад, его историю про жука воспринял, ну, про насекомое это жуткое или как там его еще назвать. Около двух Карл и Дора отправляются обедать. Только Оттла никак не решится, стоит в дверях, в смутном волнении, потом, наконец, остается. Она очень много о нем думала, говорит она, и как она рада, что у него Дора есть. Чувствуется, что она еще что-то хочет сказать, но ей трудно, она несколько раз собирается с духом, а он и так все знает. Разве Оттла не была для него всегда чем-то вроде живого зеркала? Она хочет знать, как он себя чувствует на самом деле. Ради меня не надо прикидываться, просит она, в ответ на что он долго ее благодарит, за месяцы в Цюрау, за все, что она для него сделала. Всем страшно, шепчет он. Но это и понятно, ведь ему самому страшно больше всех. Она кивает, ей тоже страшно, как и остальным, шепчет она, и от этого ему вдруг ее присутствие делается почти неприятным. Она смотрит, как он мучается с едой, на его судорожные попытки затолкать в себя несколько ложек Дориного супа. Ну а дальше уже недолго. Только успели приехать — а им уже уезжать. Карл прощается лишь испуганным кивком, а вот Оттла все никак не может от него оторваться. Стоит рука об руку с Дорой, и это, пожалуй, самое прекрасное, что запомнится, думает он, когда они вот так, рядышком, стоят, как сестры.
Напряженность в его отношении к Роберту заметно ослабла. Раньше, когда от Роберта приходило письмо, в нем заранее возникало чувство отпора, каждая фраза чего-то требовала, словно того, что он уже ему дал, Роберту мало, словно у Роберта на него по-прежнему какие-то особые права, как у возлюбленного, а это мысль совсем уж неприятная. Но это позади. Роберт не дает ему ни малейшего повода к недовольству, напротив, он самоотверженно заботлив и внимателен, когда нужен — всегда оказывается рядом, ночами, когда Дора спит, он тихо появляется в дверях либо возле кровати, со свежим компрессом, очередным лекарством или просто добрым словом. Даже мыть себя он позволяет Роберту, что вообще-то Доре не по душе, но это теперь стало нелегким делом, его надо приподнимать, поворачивать, а ей это не по силам. Часто она моет ему лицо, влажной салфеткой, чтобы он хотя бы запах ее услышал, а остальную, порой весьма неприятную часть доделывает Роберт, легко и как бы между прочим. Он рад, что Оттла успела приехать вчера, потому что сегодня уведомил о своем визите дядя. Он, как всегда, громогласен и фамильярен, долго и многословно рассказывает о своем путешествии, о дивной Венеции — вот уж действительно город, который он каждому, каждому настоятельно рекомендует для посещения, — и ни минуты не сидит на месте. Роберта спрашивает: ведь мы с вами, кажется, вроде как коллеги, верно? Он всего лишь простой сельский врач и оценить учреждение во всех тонкостях вряд ли сможет, однако на первый взгляд все вроде бы превосходно: и комната, и вид, да и бесценная Дора, с которой он ведь уже знаком, еще с Берлина, когда я, к сожалению, прямо вынужден был вам сказать, что с Берлином надо кончать немедленно. Он расспрашивает о врачах, досконально вникает, кто и когда какой поставил диагноз, хоть и объявляет, что для него не имеет значения, кто там доктор, а кто профессор. Лишь два часа спустя его удается выпроводить, и то лишь после того, как Роберт достаточно прозрачно ему намекнул. Он жмет доктору руку, обнимает Дору, велит за доктором получше присматривать. Франц, мальчик мой, говорит он, ох, ребятки, — и стремглав выходит из комнаты.
В последнюю секунду Дора успела сказать Оттле, что они хотят пожениться. И теперь уже в который раз, сияя, рассказывает, как Оттла обрадовалась, ты даже представить не можешь как. Она и про письмо упомянула, которое они уже целую вечность ждут, и тут, словно по заказу, едва они об этом заговорили, приходит долгожданный ответ. Дора заранее полагает, что ответ неблагоприятный, и действительно это несомненный и недвусмысленный отказ. Господин доктор сам назвал все причины, он происходит из семьи со слабыми религиозными устоями, по собственному признанию, он еще только начинает искать пути к религии праотцев, вот почему брачный союз невозможен. Тон письма не сказать чтобы нелюбезный, однако касательно существа дела корреспондент не оставляет ни малейших сомнений, не забыв, кстати, в конце письма пожелать доктору скорейшего выздоровления и передать привет Доре, от которой сам он, к сожалению, давно не имеет известий, — вот приговор и оглашен. Неужто он и вправду ожидал иного? Дора, пожалуй, огорчена даже больше, чем он, очевидно, вопреки здравому смыслу, она все-таки надеялась, и вот они оба сидят, как пришибленные, и не знают, как быть. Раз он доверился Дориному отцу, переступить через его запрет он теперь считает себя не вправе, боится, что это будет не к добру, как, впрочем, не к добру и само письмо. Дора пытается его успокоить. Мы же вместе. Разве мы не вместе? И все равно — это тяжелый удар. Он чувствует, как на глазах иссякают силы, или это просто из-за двойного визита, ведь всякий визит стоит ему сил, — и в таком вот удрученном настроении они принимают Макса. Тот на несколько дней вырвался в Вену по делам и честно силится как-то их утешить. Спрашивает о корректуре, которая все еще где-то в пути, читает письмо Дориного родителя, находит его не столько скверным, сколько странным, хотя по результатам оно, конечно, скверное, впрочем, главная ошибка, видимо, в том, что это письмо им вообще понадобилось. Что-то в этом духе он изрекает. Если, конечно, доктор правильно его понял, ведь ему все труднее сосредоточиться, а кроме того, они вообще почти не знают, о чем говорить. Все отодвинулось куда-то неимоверно далеко, история с Эмми, над чем Макс сейчас работает, какие именно дела привели его в Вену, — доктора все эти вещи словно бы уже не касаются. Сам он в последние недели ничего не пишет, но Макс даже об этом и не спрашивает, и в два следующих визита тоже, они расстаются, мало что сказав друг другу, словно не осознавая, что он, вероятно, уже не поправится, что они, скорей всего, вообще не увидятся больше.
Несколько дней ему страшно. Ночами, когда он лежит без сна и вокруг только безмолвие, когда он истово прислушивается к малейшему звуку в этих дебрях тишины, спасительное журчание воды в кране, чьи-нибудь шаги, шепот из-за стенки, в палате соседа, — лишь бы ухватиться хоть за что-то, за любую соломинку, доказывающую, что жизнь еще идет и что это всего лишь ночь и завтра утром ты благополучно проснешься снова.
Роберт привез из Вены кулек черешен — первое предвестье настоящего лета. Уже середина мая, он целую вечность не был на улице, лишь от случая к случаю выползает на балкон, и то все реже. Но глотать более или менее получается, под строгим взглядом Доры он ест, она следит и за тем, чтобы он вовремя, не позже девяти, половины десятого, ложился спать. Часто она еще и в полночь к нему заглядывает и, если он не спит, садится рядом, потому что так, в темноте, многое бывает легче сказать, о том, как ему страшно, и как он жалеет, что отцу ее написал, но он не мог иначе, и потом опять — как ему страшно. Когда она его целует, становится ненадолго легче, он тогда забывает, где он и кто, тогда все почти так же, как прошлым летом. Разве не чудо, что она здесь, с ним? Что она живет независимо от него, даже сейчас, вот в эту минуту? Что она дышит, что ее сердце бьется? Что вообще есть еще бьющиеся сердца?