Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родители прислали открытку срочной почтой. Видимо, Дора пожаловалась на долгое отсутствие вестей, что и неудивительно при их нынешнем прогулочном образе жизни. Погода в Праге просто великолепная, они то и дело выходят гулять и предаваться всяческим питейным радостям, что вызывает у него даже некоторую зависть. Похоже, чуть ли не весь город высыпал на улицы. Люди сидят по берегам реки или отдыхают наверху, на холмах, которые он все, конечно, помнит и сейчас еще раз окидывает мысленным взором, вспоминает послеполуденные часы где-нибудь у воды, свои прогулки на лодке. Теперь, навсегда покинув этот город, он вдруг видит его как бы по-новому, с неожиданной приязнью, как в свое время, много лет назад, смотрел на Милан или Париж, свежим взглядом чужеземца, взглядом, который, он знает, сродни слепоте, этакая доверчивая, до всякого опыта, готовность окунуться. А разве с людьми не так же? Поначалу ты будто околдован, видишь только незнакомое, и лишь оно притягательно, поэтому ты заранее готов смириться с мелкими промашками и заблуждениями на чужой счет. Да и что нам заблуждения? Разве все на свете не есть всего лишь путь? И разве всякий путь не ведет к цели? Только вот сюда, на эту милую улочку, еще загляну. Она плавно уходит под гору, не очень понятно куда, но потом, на полпути, где-нибудь, скажем, под Градчанами, вид открывается невероятный.
Едва ли не главное, что его сейчас занимает, — он ждет верстку из Берлина, но, когда ту приносят, он в первую секунду почти пугается. Однако потом все-таки приходит радость, снова, фразу за фразой, читать то, что ты сам написал, на сей раз уже не так удивляясь, все-таки впечатления еще свежи, но тем больше обращая внимания на всякие мелочи. Просто поразительно, сколько всего всякий раз забывается. Ведь бился над каждым предложением, а вспоминается в лучшем случае все только в самых общих чертах, да еще тут и там какая-нибудь подробность, неизвестно почему запавшая в сознание, — вдруг ни с того ни сего сверкнет блесткой.
Он с Робертом говорил, о конце, возможна ли тут, в последние часы, какая-нибудь помощь, чтобы не слишком мучиться. Дора ушла за покупками, поэтому можно все спокойно обсудить, на записке перед ним давно знакомые альтернативы. Смерти от голода он боится меньше всего, по этой части у него уже есть некоторый опыт, боится он смерти от удушья, ну и от жажды тоже приятного мало. Так как же это будет? От чего вообще умирает тело? Просто сердце останавливается, или легкие отказывают, или мозг, ведь по-настоящему конец — это когда уже не можешь думать. Роберт не особенно удивлен, он давно уже об этом размышляет. Медикаменты есть, говорит он, называет опиум, морфий, обещает, что поможет, не бросит. Разве не странно, что они вот так просто говорят об этом? Доктор не в первый раз задается вопросом, чего ради Роберт все это делает, с какой стати вот уже которую неделю сидит тут, а не живет своей собственной жизнью. Пишет это на записке. Почему вы о себе, о своей жизни не позаботитесь? На что Роберт отвечает, что вот тут, в этой комнате, и есть его жизнь, я с вами, и мне дорога каждая минута. Возможно ли, вообразимо ли такое? На какое-то время, наверно, да, думает он, вероятно. Он сейчас и по себе это знает, потому что даже такая жизнь — все еще жизнь, да, и она ему нравится, пожалуй, даже сильнее, чем когда-либо прежде, даром, что ли, он готов радоваться по любому, самому дурацкому поводу.
С работой он не особенно торопится. Готовую книгу ему в руках не держать, уж это-то он сознает, пока под взглядом Доры читает и вносит правку, в надежде, что кое-что все-таки останется, доказательство, что он старался, что видел свою задачу и не убоялся ее, неважно, какой потом будет вынесен приговор. Он многое понял поздно, а что-то скорее предчувствовал, чем понял. Но все-таки, все-таки он поехал с Дорой в Берлин, он решил все сам, не колеблясь, и вот она до сих пор с ним, и это гораздо больше, чем он смел надеяться. Она принесла новые цветы и спрашивает, как обычно, не нужно ли ему чего-нибудь, — нет, ему ничего не нужно. Через открытое окно в комнату влетают ароматы, уже не столь настырные, как недели назад, в пору первого цветения, ведь уже конец мая, почти лето, летом год назад они познакомились. Когда Роберт в комнате, она почему-то слишком уж охотно об этом вспоминает, какие-то подробности, которые он давно забыл, тогда на мостках причала, как он вдруг ее обнял. Помнишь? Вообще-то вовсе он ее не обнял. Скорее это был намек на объятие, подступ к нему, первая попытка прильнуть к ней, прислониться, опереться, а уж в этом искусстве он давно понаторел. Ночи с ней — вот чего ему недостает. Разве не чудо, что можно выбрать кого-то, с кем ты лежишь ночью в одной постели и даже спишь, словно это самая обычная вещь на свете? Рядом с ней он, пожалуй, стал мужественнее. Или он сперва стал мужественнее и поэтому оказался рядом с ней? От нее он хотел бы иметь детей. И вообще — разве не странно, что вопросы и желания не иссякают в человеке до самого конца?
12
Вот уже несколько дней он, кажется, снова чувствует себя лучше. Она не знает, в чем тут дело, может, всему причина работа над версткой или их шепот ночами, когда она всякие глупости ему рассказывает, про то, как, еще маленькой девочкой, когда мама умерла, не давала остричь себе волосы и потом долго еще с длинными косами ходила. Про школу свою рассказывает и про то, как хотела, чтобы у нее братья-сестры были, как Оттла и Элли, с которыми она теперь каждый день перезванивается и всякое, даже ерундовое изменение обсуждает. Хофманов по возможности старается избегать. Они, судя по всему, смирились с ее отказом, и все равно ей неприятно встречаться с ними, особенно с женой, с такой жалостью та на нее смотрит, чем-то смахивая на сову, которая с недавних пор ей, Доре, стала сниться. Один и тот же сон, в котором даже ничего не происходит. Птица просто сидит и во все глазищи на нее таращится. От этого взгляда ей даже не страшно, во всяком случае, там, во сне, где для нее это просто глупая птица, залетная, думает она, а просыпаясь, сразу понимает: это вестник, и весть ей тоже известна давным-давно.
Ей написала Юдит. В прошлом письме она была ужасно деловая, а теперь вдруг у нее вся жизнь наперекосяк пошла. Она беременна от своего Фрица, а тот вернулся к жене, и ни о какой Палестине теперь не может быть и речи. Письмо очень взволнованное, горькое, какое-то чужое, словно там, в Берлине, она бог весть какую жизнь ведет. Франц умирает, а Юдит ждет ребенка, которого наверняка не хочет, хотя, сложись все иначе, как знать… Она совсем голову потеряла, мечется день и ночь у себя в комнате, как львица в клетке, все не может решить — сегодня так решит, завтра иначе. Дора даже не знает, что ей ответить. Пишет, что желает ей мужества, что никак не может ей сейчас помочь, у нее у самой сейчас ужасные дни, каждое утро она просыпается с одной надеждой — лишь бы он еще дышал, потому что пока он дышит, она все готова вынести, причем с радостью. Франц считает, что все совсем не так плохо, он даже рад, а что Юдит в Палестину не может, ну так что ж, хотя почему, собственно, нет, может, ей бы со временем вместе с ребенком в Палестину податься, вместо него и Доры.
Ночью в постели, когда птица смерти опять ей во сне привидится, она пытается молиться. Только не знает, о чем — о чуде в последнюю минуту или чтобы ей достало сил выдержать, когда его не станет, потому что скоро, она чувствует, его здесь не будет, она его потеряет, утратит — сколько ни плачь, сколько ни клянчь, сколько ни моли. Под утро стук в дверь, и она тотчас вскидывается — уже? Но нет, это только Роберт, пришел рассказать, что ночь была беспокойная, Франц много раз просыпался, спрашивал про нее. Увидев ее, он весело стучит ладонью по одеялу, он явно рад ее видеть, но и только, дальше обычная болтовня с помощью записок, но никаких серьезных признаний, последних испытующих слов, он просто лежит и смотрит на нее, указывает на открытое окно, откуда доносятся первые птичьи трели. Спать то ли не может, то ли не хочет. Появляется Роберт, но сразу уходит, чтобы им не мешать, потом приходит снова, приносит завтрак, а Доре кофе, к которому та почти не притрагивается. Около полудня он засыпает. Она следит за его дыханием, дивясь собственному спокойствию, тому, что нет у них друг для друга никаких особых слов, хотя все так явно к концу приближается, ведь он уже несколько часов не спит, снова шептать начинает, все какие-то очень приятные вещи, ему, правда, целая вечность нужна, чтобы их высказать, говорит, что видел ее актрисой, во сне, на сцене, в какой-то совершенно неизвестной роли.