Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощаясь на вокзале в Копенгагене, Нильс Бор обещал своему сотруднику Роберту Фришу, что никому не расскажет о физическом истолковании радиохимической находки Гана до тех пор, пока в «Природе» не будет опубликована его совместная с Мейтнер статья. Фриш, который, кстати, живет в той же комнате, где Вернер Гейзенберг когда-то писал свои первые тезисы о соотношении неопределённостей, успевает крикнуть вдогонку, что он только что повторил опыт далемцев и может подтвердить феномен расщепления ядра уже и на физическом уровне. Для такого прирожденного коммуникатора, как Бор, физика которого может развиваться поначалу в разговорах с друзьями и врагами, этот обет молчания равносилен запрету на профессию. Ибо провести в открытом океане девять дней, сохраняя тайну, не имея возможности хотя бы в общих чертах обсудить с кем-нибудь открытие расщепления ядра — возможно, революционное открытие, — это нестерпимо. И нечаянно так получается, что на борту парохода «Дроттнингхольм» Бор чисто случайно за обеденным столом продемонстрировал попутчикам — своему сыну Эрику и бельгийскому коллеге Леону Розенфельду — это новое невероятное применение своей капельной модели. Разумеется, лишь в гомеопатической дозе — по крайней мере, поначалу. И вот шестнадцатого января 1939 года, когда корабль прибыл в порт Нью-Йорка, с борта сходят три человека, носящие в себе новую идею, которая скоро захватит всех физиков Нового Света.
Сенсацию такого масштаба долго в тайне не удержишь. Если о ней узнает один физик, он все равно проговорится, если не захочет лопнуть от гордости и от счастья, что принадлежит к узкому кругу — стремительно растущему — лиц, допущенных к секретным сведениям. Его ближайший собеседник, в свою очередь, должен поручиться честью, что непременно будет хранить молчание, — и с легкостью ручается в любопытном ожидании, чтобы потом, со своей стороны, потребовать того же от своего доверенного человека. Даже удивительно, как это Бор сумел сдержаться, когда его в порту встречал не кто иной, как Энрико Ферми, вместе с доцентом Принстона Джоном Арчибальдом Уилером, пригласившим Бора в США.
Невозможно в точности реконструировать основные пути разглашения этого секрета. Знаменитые участники событий по-разному вспоминают, кто из них какое место занимал в информационной цепочке в те волнующие дни января 1939 года. Непротиворечиво лишь одно: источник слухов — Принстон, расположенный в ста километрах к юго-западу от острова Манхэттен. Здесь пребывают Боры и Розенфельд, который еще в поезде из порта в Принстон ввел Джона Уилера в курс. В лабораториях, в холлах и кафетериях университета на Восточном побережье новое знание распространяется со скоростью пожара.
Даже в стационаре Принстонской больницы это не секрет. Через несколько дней после прибытия Бора в Нью-Йорк туда приходит Лео Силард навестить своего больного желтухой земляка, венгерского физика Юджина Вигнера. Посетитель не успел снять шляпу и пальто, как Вигнер уже ошарашил его этой новостью. Берлинскому студенческому другу Вигнера не требовалось приносить присягу Бору на обет молчания или покушаться на научный приоритет Фриша и Мейтнер. Силард был, пожалуй, единственным физиком в мире, который сам бы наложил строгий запрет на все разговоры об открытии расщепления ядра, если бы обладал для этого достаточной властью. «Я мгновенно понял, что эти фрагменты расщепления должны быть тяжелее, чем это соответствует их зарядам. Поэтому они и отдавали лишние нейтроны. И если в этом процессе расщепления образуется достаточно нейтронов, то осуществится и цепная реакция. Все предсказания Г. Дж. Уэллса вдруг показались мне весьма реалистичными». Теперь он непременно должен был поговорить с Ферми.
Тот узнаёт об этом приблизительно в то же время от молодого ученого Уиллиса Ламба, который, в свою очередь, называет в качестве источника разговор с Бором в узком кругу — разумеется, строго секретный. Или то был Джон Уилер? Собственная динамика новости уже неуправляема. Герберт Андерсон, впоследствии сотрудник Ферми, рассказывает, что Бор через пару дней не выдержал в Принстоне, сел в поезд до Нью-Йорка и ворвался в Колумбийский университет, чтобы лично наконец посвятить в эту тайну Ферми. Не подозревая, что Ламб опередил его. Не застав Ферми, он побежал к Андерсону, схватил того за плечи своими вратарскими клешнями и заклинающе обратился к нему: «Послушайте, молодой человек, сейчас я сообщу вам нечто поистине важное...».
Лео Силард, однако, настаивает на своей версии, что Ферми поначалу оказался на удивление устойчив к «бацилле» расщепления ядра. Дескать, он считал результаты Гана и интерпретацию этих результатов не более чем «курьезом». То, что Ферми реагировал поначалу сдержанно, становится понятно, если вспомнить все достижения, связанные с его именем, — теперь они уже не воссияют в столь ярком свете, как прежде. Каких-то пять недель назад он представлял шведскому королю аузоний и гесперий как первые элементы, произведенные человеком. И теперь эти «трансураны» после берлинской находки оказываются всего лишь фрагментами расщепления урана? Нобелевская речь Ферми как раз должна была уйти в печать. Ему следовало отреагировать хотя бы сноской.
Конечно же его гложет досада, что он в своих исторических экспериментах проглядел расщепление ядра. Анализ ошибок не заставил себя долго ждать. Ему и его сотрудникам не дано было сделать это открытие, потому что они вводили тонкую алюминиевую фольгу между препаратом урана и счетчиком. Она должна была не пропустить к счетчику природную радиоактивность урана. Но она же была и виной тому, что фрагменты расщепления не доходили до детектора.
Однако не только Ферми сокрушен, что у него из-под носа увели значительное открытие. Того самого шестнадцатого января, когда Нильс Бор прибывает в Нью-Йорк, Фредерик Жолио впадает в шоковое оцепенение. В его парижскую лабораторию только что поступил экземпляр журнала «Естественные науки» со статьей Гана. Директор запирается и не показывается несколько дней. Еще осенью 1938 года Ирен Жолио-Кюри в шутку уверяла своего югославского сотрудника Павла Савича, что не будь эта мысль так абсурдна, можно было бы поддаться впечатлению, что после облучения урана имеешь дело с двумя более легкими ядрами. Как уже было в 1932 году, когда Джеймс Чедвик увел у них из-под носа открытие нейтрона, супруги Жолио опять остались ни с чем. Ведь при анализе продукта облучения, который Ган окрестил «Кюриным телом», они уже были на верном пути, приписав ему «свойства, сходные с лантаном». Если бы у них хватило смелости еще на один шаг — тогда бы, может, они смогли идентифицировать в продукте расщепления урана элемент лантан с зарядом ядра 57, соседствующий с барием в периодической системе.
Поздним вечером двадцать пятого января 1939 года Герберт Андерсон, «захваченный» Бором, проводит в Институте физики Колумбийского университета в центре Манхэттена эксперимент, который он спланировал вместе с Ферми. В отличие от замысловатого и требующего времени химического анализа с ядами и соляной кислотой, который Ган и Штрассман могли проводить лишь потому, что были одними из лучших в мире специалистов своего дела, в экспериментальной установке Андерсона расщепление ядра без труда считывалось с экрана. Его детектор излучения представляет собой ящичек, в котором находятся две электрически заряженные металлические пластины и пленка, на которую нанесен уран. Источник нейтронов — испытанная радоно-бериллиевая смесь — находится снаружи камеры. Если нейтроны и впрямь расщепляют ядра урана, то заряженные фрагменты расщепления будут электризовать атомы воздуха в детекторе. Тогда они будут собираться на металлических пластинах, которые через усилитель подключены к осциллографу. Андерсон знает, что альфа-частицы, испускаемые ураном при естественном радиоактивном распаде, вызовут в горизонтально бегущем зеленом луче осциллографа вертикальные всплески высотой от двух до четырех миллиметров. Но расщепление ядра урана должно произвести на крошечном экране куда более высокий выброс зеленого луча.