Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все чаще во сне приходили мама и бабушка, и очень хотелось к ним, туда, где все хорошо, где нет ни зла, ни подлости, ни предательства. Хотелось обратно в детство, где все они еще вместе, где папа с мамой вытряхивают из пропахших дымом линялых рюкзаков большие кедровые шишки – подарок Маше, или настоящее перекати-поле, а бабушка ворчит, что навезли в квартиру всяких букашек, ползают кругом. Где Мишка, долго и упорно уговариваемый Машей, согласился наконец поиграть в фигурное катание, раскрутил ее за руку и за ногу, но не удержал и уронил головой об пол – «тодес» не получился. Где бабушкина сестра заставляет Машу говорить за столом по-французски и где кукла – это «ля пупе».
Устала. Ужасно, чертовски, смертельно устала. Устала подставлять тело под холодную проспиртованную ватку, тут же сменяющуюся колкой острой иглой, устала чувствовать кожей живота пытливые, мнущие пальцы врача, устала от пытающихся казаться веселыми и оптимистичными посетителей, от разговоров соседок по палате, от молитв Гавриловны… От всего устала. От жизни, в которой нет и не может быть ничего хорошего.
Ночью Маша прокралась на пост и, пользуясь тем, что спит дежурная сестра, вынула из шкафчика целый пузырек таблеток феназепама и старательно проглотила их все, запивая противно теплой кипяченой водой из общего бачка.
Ничего не вышло, мама с бабушкой не приняли Машу. Ее, странно спящую, заметила соседка по палате, подняла шум. Машу откачали, перевели в одноместную палату, Пургин установил возле нее дежурство.
На гневные вспышки Пурги по поводу некачественного лечения Машин доктор зло огрызался:
– Да не нужно ничего больше, все есть, вы все привезли. Я вам русским языком говорю, ничего больше не требуется. Из лекарств не требуется. Как вы, мил-человек, не понимаете, она же не борется совсем. Она жить не хочет, какие лекарства ей помочь могут, если она сама для себя решила, что ей нужно умереть? И она же не истеричка какая-нибудь. С истеричкой как раз было бы проще, а она совершенно разумно решила умереть. Что, ну что я могу поделать? Душа, видите ли, не наш профиль, это в церковь пожалуйте.
Гавриловна теперь сидела при ней бессменно, на ночь менялась со Степанычем, Пургинову сиделку прогнала. По-прежнему молилась, перебирая темные четки, насильно кормила с ложки, поила травяными отварами.
– Я так тебе скажу, Мариюшка, ничего не выйдет у тебя. Тебе на роду жить написано, жить и детей рожать, а не помирать раньше срока. У тебя на плече ангел сидит, он не даст беде случиться.
Как не безразлична ко всему была Мария, но на эти слова глаза себе на плечо скосила. Скосила, но никого не увидела, никакого ангела.
Ничего не было, ни бабушки, ни мамы, ни ангела, ни ребенка, ни семьи. Так ради чего жить? Ради чего стараться, пытаться что-то сделать, если все только уходят от нее, если никому она не нужна? Никому, кроме старухи и художника. Еще Незабудки. Если все постоянное на поверку оказывается временным, а временное постоянным? И Лошки, ненавистные и нелепые поначалу Лошки, превратились в родной дом и другого нет и не предвидится. И совсем не снятся больше ни тесные поездки в метро, ни металлически блестящая гладь Невы, ни собственные ноги, ступающие по фигурному паркету Эрмитажа…
Выздоравливала Маша тяжело и долго. С гинекологии перевели ее на терапевтическое отделение, на лечение к невропатологу. Но только и невропатолог был Маше не помощник. Новый год она встречала в больнице, и Рождество тоже. Не радовалась привезенным подаркам, даже отлично написанному Степанычем Машиному портрету не обрадовалась.
Спас положение Пургин. Явился в палату после Рождества, крепкий, холодный, румяный с мороза, и прямо заявил:
– Собирайся, Мария, поехали.
– Куда? – вяло поинтересовалась Маша. Наверно, с терапии ее опять куда-то переводят, пусть даже в психиатрическую лечебницу, все равно.
– Куда-куда? – ехидно передразнил Пургин. – В Лошки, куда ж еще! Если ты, моя милая, забыла, то у тебя работа имеется. Через десять дней твой любимый мсье Даниэль приезжает, на кого я, скажи на милость, его оставлю, если он по-нашему ни бельмеса? Будет какое-то время в Лошках жить, научную работу писать. Давай, не стой столбом, вот я вещи тебе привез какие-то, Александра собрала.
Маша хотела было сказать, что никуда не поедет, что не может сейчас дорогих гостей развлекать, но Пургин додавливал:
– Я уже договорился, лекаришка твой тебя сегодняшним днем выписывает, так что здесь тебя оставлять никому никакого резона нет. Собирайся скорее, я тебе говорю, не до вечера же мне здесь в шубе париться!
Маше он не сказал, что французский профессор мсье Даниель вообще-то собирался в Лошки летом, сдался, только когда пообещали бесплатное проживание и полный пансион, что с «лекаришкой» пришлось тоже долго общаться, выписали Машу под расписку и за щедрую благодарность.
Выйдя на улицу после долгого лежания в палатах, Маша сразу же почувствовала резкое головокружение – легкие заполнились свежим и острым морозным воздухом, толстый и ровный белый снег слепил глаза, лицо непривычно холодило, и на глаза навернулись слезы. Мария крепко ухватилась за рукав Пургиновой длинной шубы, колени дрожали.
– Во до чего довели, эскулапы, на ногах уже не стоишь. Погляди, вполовину себя стала. Меня уже к тебе даже жена не ревнует, вот какое ты нынче чучело. Ничего-ничего, сейчас доедем, а там я велел баню вытопить, Александра тебя напарит хорошенько, вся хворь из тебя и выйдет. Александра, она париться мастерица. А потом прошу пожаловать на работу, дел невпроворот.
Дома Марию ждал беспорядок и запустение. Македонский где-то слонялся, может, в Норкине, Маше было все равно. На чайных чашках в сушилке плохо отмытые следы губной помады, под кроватью чужая заколка для волос. Заколка была приметная, местной работы, единственная в своем роде. Александрина заколка. Но Маше и тут было все равно. Так, немного неприятно, словно бы в ее, Машино, отсутствие зашла в дом Александра и взяла без спроса, например, утюг.
Хоть и слабая, она за два дня заново вымыла и выскребла весь дом, переехала из их с мужем спальни в отдельную комнату. Поровну поделила, разложила по разным шкафам постельное белье, занавески, полотенца. На кухне поделила посуду, себе купила новый чайник, а старый оставила Македонскому, передвинула мебель так, чтобы влез второй стол. Ни дать ни взять питерская коммунальная квартира.
Так и зажила.
Македонский приезжал нечасто, наездами. То на пару дней, а то и на пару недель. Вел себя тихо, к Марии не приставал. Баб не водил. Вены себе вскрывать больше не пытался, ушло то время, с клятвами не лез, знал, что не простит. Может, боялся чего. Или кого.
Мария с людьми старалась не общаться без особой надобности, не тянуло. Не хотелось ни разговоров по душам, ни острой жалости к себе, ни неизбежных причитаний о том, как же она, бедненькая, теперь дальше. Жила без цели, без эмоций, без желаний. Просто жила.
Проще других было общаться с приехавшим мсье Даниэлем – во-первых, это была ее работа, а во-вторых, по душам можно говорить только тогда, когда на этом языке думаешь, а думать по-французски Маша все же не умела.