Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моего старшего брата Боруха — Благословенного, ни разу не запеленатого в пелёнки и не кормленного молоком матери, не записанного ни в одной книге, похоронили на закате между двух молоденьких стройных сосенок, ещё не обжитых крикливыми и равнодушными к мёртвым воронами. Последние солнечные лучи предвечерним золотом нежно окрасили края глубокой могилы, слишком просторной для такого крохи. Оба моих деда в сатиновых ермолках, обе бабушки в чёрных платках и платьях до пят, мой неверующий отец в картузе с твёрдым парусиновым козырьком, а также дядя Шмулик, будораживший земляков своими боевыми призывами к свободе и всеобщему равенству, неподвижно стояли над вырытой ямой. И все вздрагивали от каждого хлопка падающей с лопаты мокрой, ещё не оттаявшей за зиму глины. Суеверный дед Шимон едва слышно читал запрещённый рабби Элиэзером кадиш. Могильщики вытирали со лба пот…
Солнце село, и родичи молча разошлись по домам.
Две недели Шлеймке не притрагивался к иголке, не взнуздывал своего железного коня. Недовольные заказчики торопили его, грозя перейти к Гедалье Банквечеру, но он отделывался обещаниями и занимался только Хенкой.
На «Зингере» строчил Шмулик, отгоняя свою врождённую лень куплетами русской революционной песни о вихрях враждебных, которые веют над всеми бедняцкими головами.
При сестре Шмулик понижал голос до шёпота, ибо вся квартирка была пронизана не враждебными ветрами мести и ненависти, а унынием и печалью. Он и Шлеймке всеми силами старались вывести Хенку из пугающего состояния полного безразличия ко всему, что происходило вокруг. Она сторонилась всех близких, избегала встреч с родными, поджимала губы при словах утешения и участия, не отвечала на вопросы, пропуская мимо ушей натужные шутки. Хенка с утра до вечера сидела у открытого окна, смотрела на прохожих, на плескающихся в лужах непривередливых воробьёв и свадебные пируэты голубей. Стоило ей услышать на улице плач или крик ребёнка, Хенка тут же задёргивала занавеску и затыкала уши пальцами. По примеру повитухи Мины она стала часто ходить в синагогу и подолгу горячо и неумело молиться.
Иногда к ней, почти невменяемой, подходил деликатный рабби Элиэзер и, впадая в ересь, говорил:
— В жизни бывают такие случаи, когда всесильный Бог, как простой смертный, сам нуждается в помощи. И порой в большей мере, чем мы, грешные. Вот ты Ему, милая, сейчас и помоги, попытайся перебороть своё отчаяние, а слабость превратить в силу. Слабых Всевышний жалеет, а сильных поддерживает.
Она не понимала, о чём говорит рабби, но отвечала благодарными слезами.
Дома Хенка ни к чему не прикасалась. На кухне хозяйничала свекровь, она же убирала комнату и стирала. Шмулик, с малолетства приученный мамой готовить еду, помогал Рохе — откладывал иголку с ниткой, засучивал рукава и принимался чистить картошку или шинковать капусту.
Так продолжалось до того памятного дня в начале лета, когда Хенка вдруг тихо и внятно, ни к кому не обращаясь, спросила:
— А где наш мальчик?
Шлеймке к тому времени уже с утра до вечера не отрывался от «Зингера», дробь которого заглушала чёрные мысли. Он обомлел от вопроса жены, но быстро сумел взять себя в руки. Солгать ей Шлеймке не мог.
— Мы его похоронили.
— Мы? Где?
— Здесь. На пригорке, — каждое слово костью застревало у него в горле.
— А почему без меня?
— Ты тогда была ещё очень слабой. Мы посоветовались и решили не подвергать тебя ещё одному тяжёлому испытанию после того, что ты перенесла. Ты бы, Хенка, не выдержала, сломалась…
— Я хочу его видеть, — сказала она так, будто речь шла не о покойнике, а о живом человеке.
— Хорошо, хорошо, — согласился Шлеймке, не успев вникнуть в безысходный смысл её невольной и страшной оговорки. — Когда скажешь.
— Завтра же.
— Завтра так завтра.
Ему очень хотелось, чтобы Хенка ещё о чём-то просила, расспрашивала, упрекала. Шлеймке готов был оправдываться, каяться, виниться, но жена упорно молчала, и он больше не посмел раскрыть рот.
Петляя между надгробьями, они добрались до безымянного пригорка, на котором покоилось их такое же безымянное, не издавшее ни одного писка дитя.
Солнце освещало скромный глиняный холмик, отливавший багрянцем.
Жужжали пронырливые шмели, щеголяли однодневным ослепительным великолепием только-только вышедшие из коконов бабочки, хрупкие крылышки которых были немыслимой божественной расцветки, звонко заливались в кустах можжевельника сойки, в густой, сочной траве шныряли хитроумные добычливые мыши-полёвки, деловито, без устали сновали от одного надгробья к другому отважные муравьи. Даже роковые вещуньи-вороны, разомлев на солнце, прихорашивались на деревьях.
Всё, как бы назло им, жило, двигалось, переливалось всеми цветами радуги, бездумно ликовало и плодилось.
Хенка наклонилась, взяла горсть могильной земли и стала пересыпать её из одной руки в другую. Шлеймке был уверен, что она вот-вот начнёт посыпать этой землей, как пеплом, голову, расплачется навзрыд, но Хенка с непроницаемым лицом неподвижно стояла перед холмиком и неторопливо, словно священнодействуя, цедила сквозь пальцы крупицы на сиротливую могилу.
Хенка и Шлеймке простились с сыном и в скорбном молчании добрели до последнего земного приюта своих дедушек и бабушек, которые рожали по десять детей не в каунасской Еврейской больнице, не в Париже, не в пригороде Нью-Йорка Бронксе, а под залатанной дранкой крышей своего дома в захолустной Йонаве. Хенка и Шлеймке поклонились им и молча принялись выкорчёвывать неприлично разросшиеся вокруг могильных плит колючки. Выместив на сорняках горечь и обиду на свою незавидную долю, несчастливые внуки медленно направились к подгнившим воротам кладбища, заложенного первыми евреями-поселенцами в стародавние времена, ещё до того как император Наполеон опрометчиво повёл свои победоносные войска по литовскому бездорожью в Россию.
Дальше молчать было нестерпимо, что-то оставалось между ними недоговорённым и неизбежно требовало выхода.
Ещё среди громоздившихся надгробных памятников новая, накатившая волна отчаяния заставила Хенку первой заговорить о том, что всё время её мучило и о чём, скрепя сердце, она всё время молчала.
— Скажи мне, пожалуйста, только не выкручивайся, зачем я тебе такая теперь нужна?
После несчастных родов, ещё в больнице, Хенка уговорила себя, что Шлеймке непременно её бросит, найдёт другую, которая родит ему кучу детей и у которой на молодом теле не останется ни одной меты, ни одного шрама.
— Какая? — Шлеймке не сразу сообразил, о чём она говорит.
— Кому нужна захиревшая яблоня, которая не плодоносит?
— Откуда у тебя берутся такие глупые сравнения?
— Откуда? Когда доктор Липский выписывал меня из больницы, он сказал, что мне больше нельзя беременеть. Предупредил, что второй раз это может закончиться катастрофой не только для ребёнка, но и для меня. На благополучный исход ни одна больница в мире роженицам никакой гарантии не даёт. Вот я тебя прямо и честно спрашиваю, зачем, скажи, тебе нужна под боком жена-катастрофа?