Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неужели это я? — с удивлением говорила она. — Неужели это мое лицо, мое тело?»
«Нет — мое, все мое…» — с гордостью отвечал он.
Викентий Петрович сидел за монтажным столом и просматривал отснятые кадры с Анастасией, вращая ручку проекционного аппарата. Зажигал волшебный луч, отворяя дверь в стене в другое пространство. В ушедшее время, возвращая его к жизни по собственной воле и прихоти.
Сосредоточенная тьма монтажной обволакивала его чувством безопасности. Из этой темноты он мог созерцать созданные им миражи, в одиночестве наслаждаться ими. Он смотрел сон, родившийся при ярком свете дня, и придавал ему тот ритмический рисунок, которого требовал от него именно этот момент душевного покоя и одиночества; импровизировал с движением жизни, вторгался в течение времени, зависящее от его могучей руки.
…Двадцать четыре освещенных кадра в секунду. Между ними проскальзывает темнота, синкопа, в которую рушится вся собранная в кадре музыка. Кино существует за счет несовершенства нашего зрения, которое не в состоянии воспринимать межеумочную темноту кадров. Глаз складывает круглые, а не распыленные в дробь числа, но сумма выходит та же. Сновидение протекает перед глазами, как плавная строфа, в ней не разглядеть медленно поспевающие метафоры, они проступают тогда, когда ручка аппарата начинает вращаться со скоростью бегущей за временем стрелки хронометра.
Он может разъять плавный жест руки Анастасии, поправляющей перед зеркалом алмазный венец, на кадры-затоны с такой дотошностью, с какой Микеланджело восстанавливал движения человека, возводя вокруг простертой в сторону руки леса анатомических чертежей. Ей уже не соскользнуть с волшебной резьбы пространства, на которое намотан ее образ… К этому времени Анастасия ушла и из дома, и из театра. Лишила себя сцены, друзей и музыки. Порвала с Викентием Петровичем (бросила, бросила его!), но в таинственной тьме монтажной она запечатлена навеки, ее красота, ее чудная сила льнут к кончикам его пальцев, как пыльца.
Последний раз Викентий Петрович видел ее в храме на Ильинке, где Анастасия пела на клиросе. Проживала она теперь в домике для причта.
Шла всенощная Успения Божией Матери, когда он попал в церковь. Он отыскал глазами Анастасию посреди хора, состоявшего из шести женщин, в белом платочке, — такая же, как все. Из алтаря вышел худой невысокий священник и стал кадить перед иконами. «Благослови, душе моя, Господа…» — затянул хор, в котором голоса Анастасии Викентий Петрович не услышал. Куда девались толпы поклонников, еще недавно рукоплескавших ей? Казалось, они никогда не покинут ее, так и будут следовать за нею с концерта на концерт, из города в город… И вот она стоит в полупустом московском храме, и про нее забыли все, как будто Анастасия умерла. Викентий Петрович хотел подойти поближе к клиросу. Но тут вдруг голос Анастасии как пламень охватил церковь: «Кому возопию, о Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое приимет, аще не ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам грешным?..» Она пела не думая, как в театре, о посыле звука, укрощая собственный голос, но Викентию Петровичу показалось, что никогда еще он не звучал так чисто и ясно, с такою нежной простотою, и он снова, как тогда в Сокольническом парке, вступил в область чудной пустоты, преобразившей звук в свет, он ясно увидел истину: то, что ушло из его жизни, ушло навсегда, осталась горечь и красота воспоминания, растворенная в этом теплом намоленном воздухе храма, красках икон, словах древней молитвы, выпеваемой женским голосом — горьким, вечным, родным, как голос судьбы милосердной… Когда голос Анастасии погас, он, ошеломленный и счастливый, вышел из храма. Он думал о том, что никогда, наверное, больше не увидит ее. Такое под его сердцем вдруг шевельнулось предчувствие.
Он получил от Анастасии больше того, на что может рассчитывать любовник, больше, чем она могла дать своим неверным поклонникам, уже смирившимся с ее необъяснимым исчезновением со сцены. Он свел воедино все ее роли и маски, с помощью которых она заманивала его в свои непрочные, прозрачные сети, в один вечно живой образ. Только свистни, и он тут же восстанет перед Викентием Петровичем, как лист перед травой, отразится на стене, как облако на водной глади.
…Викентий Петрович позволил Марине Мнишек завершить свой жест — протянуть руку от прически к зеркалу — и дал ее лицу, отразившемуся в зеркале, распуститься в счастливой улыбке. Да, как облако на водной глади… Ему и в голову тогда не приходила мысль о воде, притаившейся где-то в такой же, как здесь, непроницаемой тьме, в которую скоро уйдет Анастасия, как железный ключ на дно озера.
В один из дней его одинокой, счастливой работы над монтажным рисунком сцен с Мариной Мнишек позвонили из дирекции киностудии и попросили показать отснятый материал. Было велено привезти все: уже озвученные сцены с Анастасией, смонтированные куски, черновой материал.
На просмотр, проходивший в обстановке спешной секретности, Викентия Петровича не допустили.
11
Однажды на исходе дня мы с Викентием Петровичем сели на прогулочный теплоход у Котельнического моста и поплыли по Москве-реке. Мы отправились в путь по самой красивой дороге столицы, глубокой, как все дороги, ведущие на запад солнца. Наш теплоход тянул за собою, как невод, величавую темную волну. Мы смотрели на проплывающие берега, лениво лоснящуюся воду, задумчиво сверяя отражения зданий и деревьев с их оригиналом, потягивая на палубе ледяной крюшон из бокалов.
Викентий Петрович говорил:
«Мнится мне: я свеж и молод, я влюблен, мечты кипят… От зари роскошный холод проникает в сад… Вы знаете, Таня, чем ближе человек к закату, тем нежней и исступленней он внимает рассвету-реставратору, являющему новорожденные краски дня. Но и закат имеет свои достоинства. Воздух делается прозрачней, трезвее, горизонт освещается дивным светом, в котором звучит прощальная нота, все белое становится белоснежным, как наш теплоход,