Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако самоидентификация постмодернизма куда проще: он по большей части рассматривает себя как своенравное и довольно хаотичное движение, которое должно преодолеть все предполагаемые недуги модернизма. Но здесь, по моему мнению, постмодернисты преувеличивают, изображая модерн столь вульгарным. У них он предстает либо карикатурой на все модернистское движение вплоть до того, что, как признает даже Дженкс, «слишком далеко заходящая демонизация модернистской архитектуры становится некой формой садизма», либо критикой лишь одного из направлений модернизма (альтюссерианство, модернистский брутализм и т. д.), как будто к этому направлению и сводится весь модернизм. В конечном счете внутри модернизма было много конфликтующих течений, и постмодернисты вполне открыто воспроизводят некоторые из них. (Дженкс, например, бросает взгляд назад на период 1870–1914 годов, даже на неразбериху 1920-х годов, в то же время помещая капеллу Роншан Ле Корбюзье в число важных предшественников одного из направлений постмодернизма.) Метанарративы, порицаемые постмодернистами, – метанарративы Маркса, Фрейда и даже более поздних фигур типа Луи Альтюссера – были гораздо более открытыми, детализированными и непростыми, нежели утверждают их критики. Маркс и многие марксисты (в качестве разнообразных примеров я имею в виду Вальтера Беньямина, Эдуарда Томпсона и Перри Андерсона) обладают вполне хорошим вкусом к деталям, фрагментации и дизъюнкции, отсутствие которого часто высмеивается в постмодернистской полемике. Описание модернизации у Маркса исключительно богато на прозрения по поводу истоков как модернистской, так и постмодернистской чувствительности.
Столь же ошибочно списывать со счетов материальные достижения модернистских практик. Модернисты нашли способ контроля и сдерживания взрывоопасных условий капитализма. Например, они эффективно проявили себя в организации городской жизни и оказались способны выстраивать пространство таким образом, чтобы оно могло сдерживать пересекающиеся процессы, которые способствовали быстрому изменению городов в рамках капитализма ХХ века. Если всему этому внутренне присущ некий кризис, то никоим образом не очевидно, что в этом следует обвинять модернистов, а не капиталистов. Модернистскому пантеону действительно есть чем похвастаться – я бы особо отметил британскую программу строительства и проектирования школ в начале 1960-х годов, которая разрешила некоторые из острых «квартирных вопросов» образования в условиях жестких бюджетных ограничений. Несмотря на то что одни жилищные проекты на практике обернулись мрачными провалами, этого нельзя сказать о других, особенно в сравнении с теми трущобными условиями, из которых переселялись многие люди. К тому же, если взять пример Pruitt-Igoe, этого великого символа краха модернизма, то сутью проблемы, как выясняется, в гораздо большей степени были социальные условия жизни в этом месте, а не его чистая архитектурная форма. Приписывание социальных недугов физической форме ради их обоснования требует обращения к самым вульгарным видам пространственного детерминизма, которые в ином случае мало кто бы принял (хотя я с сожалением отмечаю, что архитектор Элис Коулмен, еще одна фигура из ближайшего окружения принца Чарльза, регулярно проводит неверные сопоставления между дурным дизайном и антисоциальным поведением, устанавливая между ними причинно-следственную связь). В связи с этим интересно рассмотреть, каким образом обитатели «Жилой единицы» Firminy-Vert[54], созданной Ле Корбюзье, организовались в социальное движение, чтобы не допустить уничтожения этого района (при этом, необходимо добавить, они исходили не из приверженности идеям Ле Корбюзье, а из более простых соображений: так случилось, что это место стало их домом). Постмодернисты, что признает даже Дженкс, восприняли все великие достижения модернизма в архитектурном проектировании, хотя они определенно изменили эстетику и внешний вид, по меньшей мере легкомысленным образом.
Я также прихожу к выводу, что между масштабной историей модернизма и движением, именуемым постмодернизмом, гораздо больше преемственности, чем различия. Мне представляется более обоснованным рассматривать постмодернизм в качестве отдельной разновидности кризиса внутри модернизма, кризиса, подчеркивающего фрагментарную, эфемерную и хаотическую сторону формулировки Бодлера (ту сторону, которую Маркс столь блестяще выявил в качестве внутренне присущей капиталистическому способу производства) и при этом выражающего глубоко скептическое отношение к любым отдельным предписаниям относительно того, как следует воспринимать, представлять или выражать нечто вечное и неизменное.
Однако постмодернизм с его чрезмерным акцентом на эфемерности jouissance, непроницаемости другого, концентрацией на тексте, а не на произведении в целом, с его склонностью к деконструкции, граничащей с нигилизмом, склонностью ставить эстетику вперед этики заходит слишком далеко. Все перечисленное уводит постмодернизм за пределы некой точки невозврата, в которой еще возможна какая-либо целостная политика, причем то крыло постмодернизма, которое стремится к бессовестному приспособлению к рынку, твердо становится на путь предпринимательской культуры, являющей собой клеймо реакционного неоконсерватизма. Постмодернистские философы советуют нам не только принимать фрагментацию и какофонию голосов, посредством которых понимаются проблемы современного мира, но и получать от них удовольствие. Охваченные деконструкцией и делегитимацией любой формы аргументации, с которой они сталкиваются, они могут прийти лишь к приговору собственному критерию достоверности – той точке, где не остается никакого основания для разумного действия. Постмодернизм заставляет нас принимать различные виды материализации и декомпозиции, фактически приветствуя маскировку и укрывательство, любые разновидности фетишизма, связанные с локальностью, отдельным местом или социальной группировкой. Но при этом он отрицает тот тип метатеории, который способен постигнуть политико-экономические процессы (денежные потоки, международное разделение труда, финансовые рынки и т. п.), становящиеся все более универсальными в своих глубине, интенсивности, охвате и власти над повседневной жизнью.