Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майя спросила:
— А про вечную любовь — можешь?
Он посмотрел на нее долгим взглядом и ответил:
— Конечно.
Несколько секунд задумчиво перебирал струны, потом, щекой припав к гитарному грифу, негромко запел, делая короткие паузы:
— Брачною ночью в темной палате… молвила дева в страстном объятье… «Милый, тебя полюбила навеки…» Стонами, кровью полнились реки… Грозно трубили военные трубы… Молча взывали горячие губы… «Что б ни случилось, жду тебя, милый… Я тебя жду, я навек полюбила…»
Январь после новогодней оттепели ударил морозом, раскрутил колючие метели. Акулинич мерз, поджидая Майю на углу Плеханова и Невского, бегал взад-вперед под памятником Барклаю де Толли. Полководец, казалось, иронически усмехался с высоты.
Взявшись за руки, шли, жмурясь от летящего навстречу снега. В темном зале кинотеатра «Баррикады» целовались в заднем ряду. Однажды Майя затащила его в кафе «Норд»:
— Ничего, ничего, у меня сегодня есть деньги.
Он в своей темно-серой рубахе с фиолетовой «кокеткой» чувствовал себя стесненно в дорогом кафе. Майя подняла бокал с белым вином:
— За тебя, Акулинич. В тебе что-то есть. Чем-то напоминаешь Есенина. Только почему ты такой тощий?
— Плохо кормлен в детстве, — ответил он.
Майя уже знала: он с малых лет сирота, безотцовщина, выпущен в самостоятельную жизнь из оршинского детдома. Отслужил в погранвойсках на финской границе, влюбился в Ленинград и положил себе обосноваться в этом красивом городе на все время дальнейшей жизни. Пошел матросом в речное пароходство, плавал на чумазом буксире «Пролетарская стойкость». Но — с детдомовских времен имел пристрастие к радио, мастерил детекторные и даже ламповые приемники. Прошлогодней весной он окончил курсы по радиотехнике и теперь работал на районном узле связи.
Взбалмошная профессорская дочка не пожелала дожидаться получения диплома (она училась на первом курсе мехмата), не послушалась безусловно правильных родительских советов. В марте Майя и Акулинич расписались в загсе, где словно бы из пола рос огромный фикус и призывал плакат: «Боритесь за здоровый советский быт!»
А в декабре того же 34-го года в профессорской квартире раздался требовательный писк новорожденного Саши. Декретный отпуск Майи плавно перетек в академический. «Хочу бороться за здоровый советский быт, — объявила она со смехом. — А математика подождет!» Ей-то что, папа обеспечивал этот самый быт, а вот Акулинич чувствовал себя ущемленным в семейной жизни, которая развертывалась как бы без его участия. Ну, какой он был отец семейства со своей-то смешной зарплатой? Он, конечно, искал приработок, его звали петь на вечеринках, и если попадались щедрые люди, то и платили, а если ограничивались выпивкой-закуской, то и черт с ними, Акулинич денежной платы не требовал.
— Собери свои песни, — сказала Майя, — перепечатаем на машинке и отнесем в издательство.
— Да ну, — отмахнулся он. — Еще чего!
— Яша, не глупи! Ты же поэт.
— Какой я поэт? — Акулинич посмотрел на нее нездешними глазами. — То, что я с ходу сочиняю, на бумагу не ложится.
По вечерам, после ужина, он усаживался в своем радиоуголке перед столом, на котором стояли трехламповый приемник и передатчик. Эти два фанерных ящика, начиненные катушками медной проволоки, лампами, конденсаторами, смастерил он сам, покрыл лаком, вывел на эбонитовую панель ручки управления.
Как любитель-коротковолновик, Акулинич имел официальную лицензию и свои позывные — сочетание нескольких латинских букв и цифр. Эти позывные он выстукивал телеграфным ключом, и радиоволна уносила их по проводу на крышу, где он приладил антенну, и, сорвавшись с антенного острия, устремлялась в таинственный океан мирового эфира. Надев наушники, Акулинич медленно крутил ручки приемника, шарил в эфире, наполненном свистом и хрипом любительских передатчиков, — искал, кто откликнется на посланный им сигнал. И какая же была радость, когда в наушниках сыпалась морзянка, повторяющая его позывные: кто-то вызывал его, давал свой позывной, просил ответить: «Кто вы такой и где находитесь?» Начинался «разговор» на радиожаргоне, состоящем примерно из сотни буквенных сочетаний сокращенных английских слов. Разговор обычно не выходил за пределы элементарных сведений: как меня слышите? какая мощность передатчика? какая антенна? какая погода? как ваше имя? адрес? Затем следовала просьба прислать карточку-квитанцию. Отбивались буквы GB — то есть «good bye», — и партнеры, разделенные, бывало, тысячами километров, расставались, условившись о новой встрече в эфире на такой-то волне.
По почте приходили подтверждения состоявшейся радиосвязи — разноцветные карточки, визитки огромного неведомого мира. Какие они были красивые, оригинальные! На них, кроме позывных, часто изображались достопримечательности того места, где живет радиолюбитель: башня Вестминстерского аббатства в Лондоне, Колизей в Риме, каменный лев в швейцарском Люцерне… Особой гордостью Акулинича была карточка, присланная от собеседника из далекого-далекого Чикаго (вот что значат короткие волны!). Карточек у него накопилось уже несколько десятков, он их прикалывал к географической карте обоих полушарий.
Далеко за полночь горела в его уголке лампа, прикрытая газетой (чтобы свет не мешал спать Майе и маленькому Саше), и он часами сидел с наушниками на голове, худенький, в белой майке, из-под которой выпирали позвонки.
Это был спорт, радиоспорт.
Однако увлеченная возня с радиоволнами вывела скромного техника райузла связи на весьма нестандартную идею. Тут требовалась радиоаппаратура помощнее любительской, да и знаний побольше, чем давали на курсах. И появился у Якова Акулинича друг и напарник — Гриша Лазорко, маленький ростом, курчавый, с вывороченными губами, всегда веселый. Он был таким же оголтелым радиолюбителем, к тому же студентом индустриального института. Вдвоем они обмозговали акулиничевскую идею, связались с радиолабораторией, там их подключили к секретным аналогичным исследованиям, а вскоре и зачислили в штат лаборатории.
Около двух лет замечательно, интересно работалось Акулиничу.
А январской ночью 1939 года его арестовали. Энкавэдэшники повыдергивали шнуры любительской аппаратуры, откололи карточки от полушарий — и все увезли. Акулинич был растерян и бледен больше обычного. Уже одевшись, в пальто и шапке, долгим взглядом своих нездешних глаз посмотрел на окаменевшую жену и тихо сказал:
— Прощай, Майка. Я тебя любил.
— Яша-а-а! — закричала она и бросилась ему на шею.
А сын спал в своей кроватке младенческим сном. Только когда отец перед уходом нагнулся и поцеловал его, на миг раскрыл глаза и недовольно захныкал. Утром, проснувшись, Саша увидел разоренный радиоугол, над которым сиротливо висела опустевшая карта полушарий, — и заплакал.
— Сашенька, папа уехал, — сказала Майя. — Он тебя просил не капризничать и слушаться маму. Ты понял?
— Да. — Саша испуганно глядел на нее. — А куда папа уехал?