Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майя ездила на Литейный, в Большой дом, выстаивала в очередях, чтобы сдать передачу. Писала заявления, добивалась свидания. Она осунулась, небрежно закалывала свою черную гриву, в карих глазах угас прежний победный свет.
В конце февраля ночные гости увели и ее.
Константин Иванович Никитин был в свои сорок семь лет человек заслуженный. Прапорщик старой армии, он пошел на службу к новой власти, командовал батареей под Петроградом, когда отбивали Юденича. И так и продолжал служить по артиллерийской части, работал в оборонной промышленности, а в последние годы профессорствовал в военно-механическом институте. И между прочим, никогда не жаловался на здоровье, унаследованное от родителя — паровозного машиниста.
Но после ареста дочери Константин Иванович слег с сердечным приступом. Анна Степановна, само собой, приняла меры. Из закрытой больницы, «Свердловки», в которой она работала, приехал врач, и лекарства были хорошие. Константин Иванович пошел на поправку. Но душа у него болела за дочку — невыносимо. Он звонил в высокие ленинградские сферы — тем из своих прежних соратников по гражданской войне, которые уцелели в годы чисток, — просил помочь. Ведь Майя, даже если ее муж и сболтнул что-нибудь на чертовых коротких волнах, ни в чем не виновата. Голоса соратников, приветливые в начале разговора, скучнели. Сдержанно отвечали, что органы сами разберутся, и если не виновата, то, конечно, выпустят.
— Выпустят, выпустят, — твердила и Анна Степановна.
Ее пылкие карие, как у дочки, глаза излучали неколебимую убежденность в том, что не сегодня, так завтра Майка вернется домой. В коротко стриженной (с комсомольской поры) голове просто не укладывалась какая-либо другая мысль.
— Я не уверен, — сказал Константин Иванович, за время болезни он заметно поседел и ссутулился. — Не уверен, Аня, что ее отпустят.
— Костя, да ты что? Они поймут, что произошла ошибка, и…
— Ошибка… Треть Ленинграда посадили — по ошибке?
— Костя, не смей так говорить! — резче, чем обычно, прозвучал по-мужски низкий голос Анны Степановны. — А ты чего уставился? — поймала она напряженный взгляд маленького Саши. — Допивай чай — и быстренько спать!
Каждый день Саша ждал, что возвратится мама, приедет папа и опять приколет к карте полушарий красивые карточки. Однажды, идя с Анной Степановной по набережной, он увидел: из-под Республиканского моста выплыл кораблик с сильно дымящей трубой и устремился вверх по синей Неве. Саша успел прочесть его длинное название, белыми буквами по черному борту: «Пролетарская стойкость», — и воскликнул, указывая пальцем:
— Там папа! Бабушка, там папа!
— С чего ты взял? — удивилась Анна Степановна.
— Знаю! Папа говорил, он плавал на «Порле… Прола…» — Саша чуть не плакал, пытаясь выговорить трудное название буксирного пароходика.
Недоверчиво выслушал объяснение бабушки, мол, папа плавал на пароходе давно, когда его, Саши, на свете еще не было. Но так и запомнилось: из-под моста выплывает черный кораблик с высокой дымящей трубой и увозит папу неизвестно куда.
И еще на всю жизнь запомнил Саша ту ветреную майскую ночь, когда пришли за дедом.
Обычно крепко спал ночь напролет — а тут проснулся. То ли от звона оконных стекол под напором ветра, то ли от голосов в соседней комнате. Вылез из кровати и, босой, в длинной ночной рубашке, приоткрыл дверь. Там, в столовой, кроме бабушки в красном халате и деда в серебристой пижаме, были еще трое: два военных человека и одноглазый дворник Василий, хмуро сидевший в углу. Один военный, маленький и чернявый, рылся в книжном шкафу, небрежно кидал книгу за книгой на пол. Второй, с тремя кубиками на петлицах, был ростом высок и имел на лице такое выражение, словно его мучила зубная боль. Возможно, был просто утомлен трудной ночной жизнью. Стоя у стола, он говорил, обращаясь к Анне Степановне:
— Прошлые заслуги вашего мужа будут учтены…
Константин Иванович, съежившись и опустив крупную голову, сидел на диване. Рука его неуверенным движением потирала грудь. Никогда Саша не видел деда таким седым, таким поникшим…
Саша бросился к высокому военному, закричал, колотя кулачками по его обтянутому ремнем крепкому животу:
— Уходи! Не трогай деда! Уходи, уходи…
Военный отпихнул его брезгливым движением:
— Уберите ребенка!
— Уходи! — Саша плакал, бился в руках Анны Степановны. — Не трогай!
Константин Иванович вдруг запрокинул голову, прерывисто дыша, словно не хватало воздуху.
— Костя! — Анна Степановна метнулась к буфету, схватила флакон с сердечными каплями, накапала в стакан с водой. — Выпей, Костя!
Саша притих, ему было страшно. Дед хрипел и постанывал, вода из стакана проливалась на пижаму. Анна Степановна по телефону вызвала «скорую помощь». Затем уложила мужа на диван, сунула ему под язык нитроглицерин.
Высокий военный, поскрипывая сапогами, ходил по комнате. Чернявый, прервав обыск, стоял у книжного шкафа, бросив по швам усердные руки. Кашлял растерянный дворник Василий.
«Скорая помощь» приехала скоро — но было поздно, поздно. Профессор Константин Иванович перестал жить. Пожилая врачиха под диктовку высокого военного написала официальное заключение. Майский ветер с волчьим воем ломился в окна. Анна Степановна, зарыдав, упала на теплое еще тело мужа. Саша стоял босой, оцепеневший, с мокрым от слез лицом.
Так они остались вдвоем с бабушкой.
Вскоре власти выселили их из большой квартиры на улице Плеханова, дав взамен комнату в коммуналке на Обводном канале. Там всегда кто-нибудь стирал, в кухне висели мокрые простыни, в длинном полутемном коридоре пахло влажным паром, кислыми щами. Железнодорожная служащая Баранова, крашеная блондинка с мощным бюстом, не упускала случая сказать Анне Степановне гадость. На Сашу глядела злобно, бормотала: «У-у, вражий выблядок!» Анна Степановна терпела, терпела, но однажды не выдержала — ее по-мужски низкий голос обличительно загремел в кухне, как бывало когда-то, по другим, конечно, поводам, на комсомольских собраниях времен ее юности. Баранова, ошарашенно моргая, пошла к двери, раздвигая бюстом простыни, свисавшие с веревок, как белые флаги. Сбежались чуть не все соседки, из своей комнатки, примыкавшей к кухне, высунулась сутулая старуха Докучаева с любимой кошкой на руках. «Ну, обнаглели!» — сказала дребезжащим голосом.
А в комнате напротив одиноко жил Карташов Борис Дмитриевич, бесшумный тощий человек с седой «шотландской» бородкой и иссиня-красным носом. Днем он был на службе в котлонадзоре, а вечерами сидел у себя в продавленном кресле, тихо выпивал и беседовал с Сашей.
— Когда рассвело, с-снялись с якоря. С ревельского рейда п-прошли Суропским проходом на запад, — говорил Карташов, слегка заикаясь. — Стреляли по щиту… Щит буксировал «Рюрик»… Ох-хо-о, — вздыхал он. — Никогда тебе, чижик, не понять, что это такое… когда линкор в-ве-дет огонь главным калибром…