Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько дней спустя Мевлют тоже получил свою первую затрещину и понял, что побои были на самом деле не так ужасны, как он себе представлял. Так как заняться было нечем, его взводу велели убирать мусор вокруг части, и они собрали все спички, окурки и сухие листья, какие только нашли. Когда все собрали, солдаты разошлись по сторонам и закурили, как вдруг откуда ни возьмись появился какой-то командир (Мевлют так и не научился разбираться в званиях по знакам отличия на погонах), который тут же заорал: «Это что за самоволка!» Он выстроил взвод и ударил каждого из солдат по лицу. Мевлюту было очень больно, но он был доволен, что так быстро, без особых проблем, пережил то, чего так сильно боялся, – первые побои. Высокий Назми из Назилли был первым в шеренге, поэтому ему достался самый сильный удар, и после удара он смотрел вокруг себя так, будто готов убить любого. Мевлют попытался его утешить.
– Не печалься, братец, – сказал он ему. – Посмотри на меня, я уже обо всем и думать забыл!
– Тебя он так сильно не бил, как меня! – сердито отозвался Назми. – Это все потому, что ты смазливый, как девчонка.
Мевлют подумал, что в чем-то он прав.
Кто-то рядом произнес:
– Армии все равно, красивый ты или урод, симпатичный или страшный. Бьют всех одинаково.
– Не надо себя обманывать, ребята. Если ты с востока, смуглый, если у тебя темные глаза, то побоев тебе достанется намного больше.
Мевлют не стал принимать участия в этом споре. Он уверил себя в том, что полученная затрещина не была оскорбительной, потому что получил он ее не по своей вине.
Однако два дня спустя, когда он шел задумавшись (интересно, сколько прошло времени с тех пор, как Сулейман доставил письмо Райихе?), с расстегнутым воротничком, абсолютно не по уставу, его вдруг остановил лейтенант. Он два раза наотмашь ударил Мевлюта ладонью и тыльной стороной руки и обозвал его идиотом. «Ты что, у себя дома, что ли? Из какой ты роты?» А затем зашагал прочь, даже не удосужившись выслушать ответ Мевлюта.
Хотя за двадцать месяцев службы в армии Мевлюту предстояло получить еще множество пощечин и затрещин и не раз быть битым, но этот случай задел его гордость особенно, а все потому, что Мевлют решил – ведь лейтенант прав. Верно, в ту минуту он и вправду думал о Райихе и совершенно позабыл и о своей форме, и о должном приветствии, и о том, куда идет.
Тем вечером Мевлют лег раньше всех, натянул на голову одеяло и принялся с тоской размышлять о собственной жизни. Конечно же, ему хотелось оказаться сейчас в доме на Тарлабаши с Ферхатом и ребятами из Мардина, но ведь и тот дом не был его собственным. Единственное место, которое он мог называть своим домом, была их с отцом лачуга на Кюльтепе, где сейчас отец наверняка дремлет перед телевизором, но тот дом до сих пор и документа-то никакого не имел.
По утрам Мевлют открывал наугад книгу про то, как писать любовные письма, которую прятал под свитерами на дне шкафа, и, прикрываясь дверцей шкафа, несколько минут читал какую-нибудь страницу, которая будет занимать его разум весь день, а затем, во время бессмысленных тренировок и бесконечных пробежек, размышлял о будущих письмах к Райихе. Он старался запомнить те прекрасные слова, а когда по выходным его отпускали в увольнение, тщательно записывал все на бумагу, а записанное отправлял в Стамбул, на Дуттепе. Самым большим счастьем для него было сидеть где-нибудь за столом в забытом Аллахом углу на междугороднем автовокзале и писать письмо Райихе, иногда даже ощущая себя поэтом, а вот кофейни и кинотеатры, куда ходили другие солдаты, он не любил.
Когда четырехмесячный курс молодого бойца подошел к концу, Мевлют уже знал, как обращаться со штурмовой винтовкой G-3, как рапортовать офицеру (это ему удавалось немного лучше, чем другим), как стоять по стойке смирно, как подчиняться приказам (это он делал так же, как и все), как докладывать обстановку и как лгать и вести двойную игру, если того требуют обстоятельства (это ему удавалось несколько хуже, чем другим).
Некоторые вещи ему не удавались, но он не мог решить отчего – из-за собственной ли неловкости или из-за моральных убеждений.
– Слушайте все, сейчас я ухожу и вернусь через полчаса, а рота все это время будет продолжать тренировку, – говорил капитан. – Всем ясно?
– Есть, командир! – горланила в один голос рота.
Но как только командир скрывался за углом желтого здания штаба, половина роты тут же ложилась на землю и принималась курить и болтать. Из оставшихся часть продолжала тренироваться до тех пор, пока не убеждалась, что командир действительно ушел, а часть делала вид, что тренируется (Мевлют был как раз из этих последних). Так как над теми, кто искренне и ретиво выполнял задание, все смеялись и даже пинали их со словами: «Вы что, чокнутые?» – в конце концов и они бросали выполнять задание. И зачем тогда все это было нужно?
Как-то раз, на третий месяц службы, за вечерним чаем Мевлют набрался смелости и спросил обо всем этом обоих лавочников.
– Ну какой же ты все-таки наивный, Мевлют! – воскликнул лавочник из Антальи.
– Или ты просто прикидываешься! – засомневался лавочник из Анкары.
«Если бы у меня была своя лавка, как у них, пусть маленькая, я бы обязательно окончил лицей, университет и в армии служил бы офицером», – размышлял Мевлют. Он больше не уважал обоих лавочников, но знал, что, если он разорвет с ними дружбу прямо сейчас, за ним все равно останется роль «смазливого дурачка на побегушках» и с ним больше никто не станет дружить. И ему все равно придется снимать кепи, чтобы взяться за чайник с разбитой ручкой, как это делали все.
При жеребьевке ему досталась служба в танковой бригаде Карса. Были и такие счастливчики, кто вытянул Западную Анатолию и даже Стамбул. Поговаривали, что жеребьевка не совсем честная. Но Мевлют не завидовал, не обижался и не печалился, что ему предстоит провести шестнадцать месяцев в самом холодном и бедном городе Турции на русской границе.
Не заезжая в Стамбул, он доехал на автобусе до Карса за один день, сделав пересадку в Анкаре. В 1980-м году Карс был невероятно бедным городом, население которого составляло пятьдесят тысяч человек. Шагая с чемоданом в руке с автовокзала в расположенную прямо в центре города казарму, он разглядывал улицы, исписанные левацкими лозунгами, а подписи под лозунгами были совсем такими же, как на стенах домов Кюльтепе.
Гарнизон показался Мевлюту тихим и спокойным. Военные, стоявшие в Карсе, держались подальше от политических распрей – не считая, конечно, сотрудников Национального разведывательного управления. Жандармы, конечно, иногда устраивали облавы на левацких боевиков в деревнях, на фермах и сыродельнях, но их казармы стояли далеко от гарнизонных казарм.
В первый месяц по приезде в город как-то на утреннем построении командир спросил, чем он занимался до службы в армии, и Мевлют ответил, что был официантом. После этого его отправили работать в гарнизонную столовую. Это помогло ему в дальнейшем избежать караулов на морозе, а также глупых приказов командиров. Теперь у него появилось время на письма Райихе за маленьким столиком в спальне или за кухонными столами в гарнизонной столовой, пока никто не видел. По радио передавали народные анатолийские песни-тюркю, а еще знаменитую песню «Нихавенд» турецкого композитора Эрола Сайина, которую исполняла известная певица Эмель Сайин. В песне были такие слова: «Нельзя забыть тот первый взгляд, проникший в сердце». Мевлют слушал песню, и слова лились на страницы сами собой. Почти все солдаты, которых отправляли в штаб гарнизона либо в казармы, чтобы что-то отремонтировать или покрасить, и которые изо всех сил старались изобразить, будто что-то делают, держали у себя в кармане маленькие переносные транзисторы. Так что у Мевлюта в тот год развился музыкальный вкус, и, вдохновленный анатолийскими народными песнями-тюркю, он написал своей возлюбленной множество писем, в которых говорил, что у нее «кокетливый взгляд», «глаза как у газели», «нежный взгляд из-под ресниц», «черные как ночь глаза», «нежный взгляд с поволокой», «глаза роковой женщины», «взгляды как кинжалы», «взгляд, который околдовывает».