Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я говорил об этом Элис в надежде, что не обижу ее словами и не трону за живое слишком уж больно. Но она закивала согласно.
– Это правда, Марк. А еще – это не наши с Грэгом стоп-кадры – забытые перчатки, истории из детства, нежность в глазах. И нашими уже никогда не будут. Это лишь снится мне: как он разыскивает меня в темной незнакомой комнате, разворачивает лицом от себя, входит в меня сзади, двигается истово, припадочно, полоумно и хрипит в мое разгоревшееся ухо: «Ты любишь меня?» Я оттягиваю момент, дышу через раз, громко смеюсь, но потом выдыхаю честное «да». И еще громче, слышнее, со смехом, с надрывом: «ДА!» Потом просыпаюсь и вижу его спину.
Если женщина начинает понимать, что ею пренебрегают, она не бросается в слезы, не устраивает истерику, не цепляется за уходящий шиворот. Поначалу она вообще в это не верит. Заглядывает поглубже в глаза любимого, как я заглядывала в его глаза: «Это ты, мой Грэг?» Это был он, мой Грэг. Признавать поражение кажется стыдным и неправильным, тогда женщина занимает позицию наблюдателя. Все пять чувств ее внезапно обостряются, она кожей ощущает холод мужского дыхания, остроту локтя, колкость щек. Видит боковым зрением, как он ходит мимо, не задевая ни пальцем, ни плечом. Как пуст его взгляд. Он больше не произносит ее имя, как раньше – шутливое прозвище, ласковые буквы, которые говорятся с глазу на глаз. Нечаянно за столом она касается его ноги, а он осторожно отодвигается, словно от неудобства, и мысль добивает ее окончательно: чужие, совсем чужие. Тогда она осознает, что ничего не может сделать. Куда ей кинуться – к зеркалу, психоаналитику, случайному любовнику? Некуда кинуться и не за кем гнаться. Она идет на эту Голгофу как на неизбежность, подняв голову, стиснув зубы, собрав все хладнокровие в кулак.
Я представила, что это продлится еще несколько десятков лет. Мы с Грэгом будем ходить не касаясь. Отличаться заботливостью, аккуратностью и верностью. Наш дом будет пуст и чист, его рубашки всегда будут выглажены, а в шкатулке с моими драгоценностями каждый год на дату свадьбы будет появляться новое украшение. Я увидела это как перемотанный вперед фильм. Боль сдавила мне горло, и я замолчала. Кубинский ром был мне другом до самого рассвета. В алкогольном мареве я представляла, что Грэг может снова полюбить меня так же, как дама с розами любит своего пьяного музыканта. Мне хотелось, чтобы он ругался, негодовал, тряс меня за плечи, держал волосы над ванной, оборачивал длинным полотенцем, нес в постель на руках. Часто дышал, молчал, злой и измотанный, а потом я бы приползала к нему на коленках. Он бы спускался на пол, и мы бы обнимались, как виноватые дети, стукаясь лбами: «Тише, тише, моя… нежная… я виноват, нет, я, иди ко мне, я идиотка, ты идиотка, какой же я дурак, какой же ты дурак, боже мой».
Но Грэг ничего не заметил. Ни пустую бутылку в ведре, ни мою неприбранность и изможденность. Только и удивился, что я спала в выходной до двенадцати и не поехала навестить его родителей. Тогда я поняла, что ничего не изменится, если я заберусь обнаженной на башню строительного крана, или выкрашу волосы в зеленый, или располнею на сорок килограммов, или замолчу. Мой последний шанс разве что – испариться.
Была тихая летняя ночь с ненавязчивым дождем. В такие дожди кажется, что они никогда не закончатся. Грэг давно заснул, а я никак не могла. Вылезла из-под одеяла, села на пол, посмотрела в окно, погладила корешки книг на полках. Залезла к себе в сумку, там лежала тетрадь с французским словарем, красная, с божьими коровками на обложке. Я вытащила ее и на последней странице написала: «Я больше никогда сюда не приеду». Не знаю, почему я это сделала. Может, просто записала то, что мне продиктовали откуда-то из других атмосфер. А может быть, я уже не могла находиться в доме, где больше не знают ни любви, ни сна, ни слова. И к вечеру меня там не было.
Мы попрощались с Элис до завтра. Этюды были дописаны, но я решил остаться еще на один, последний день. Мне хотелось дослушать ее и спросить, куда она двинется дальше. Казалось, есть еще что-то важное, что она должна досказать. Но я ошибся.
Элис не пришла ни на следующий день, ни послезавтра, ни еще через сутки.
Тангу я узнал сразу. Исхудавший бежево-золотистый ретривер лежал у шлагбаума автобусной станции, опустив голову на передние лапы. Пес не суетился, не заглядывал в окна проезжающих мимо автобусов и автомобилей, и не было никакого ощущения, чтобы он кого-нибудь ждал.
Я открыл переднюю дверцу и позвал его по имени. Танга поднялся, взглянул на меня пристально и запрыгнул в машину, словно он проделывал этот трюк каждый день. Мы поехали в кафе, и оба съели по приличному куску мяса. Во мне при взгляде на него проснулись голод и желание ни секунды не медля покинуть этот город. Я отправил Анне сообщение, что возвращаюсь не один. Очень хотелось написать ей еще, что я не знаю, что ждет в жизни дальше, только одно понимаю наверняка: в этом городе все закончено. Но я оставил эту мысль при себе. Танга спал на переднем сиденье и иногда вздрагивал во сне. Мы ехали домой.
Я двигался по ночному шоссе и думал об Элис. О лучшем дне, который еще ждал ее впереди. О дне худшем, который с ней уже случился. Я представлял, как, покинув мужа и их холодный дом, она стояла в очереди на регистрацию в аэропорту – конечно, в самой короткой очереди. Принимала бокал вина из рук стюардессы, спускалась по трапу, вдыхала влажный воздух знакомого с детства города. И я думал о том, как в это же самое время Грэг входил в дом, разувался, снимал пиджак, развязывал на ходу галстук. Отмечал, что на столе один прибор, но не удивлялся этому: в конце концов, Элис могла выйти в аптеку или магазин. На другой широте она теряла собаку, падала в обморок, делилась тайнами своей вынутой души с едва знакомым художником. А Грэг неспешно ужинал, читал, подложив под спину подушку, наливал виски на два пальца. Все шло как обычно. И лишь Танга, о которого он всякий раз спотыкался, сбивал Грэга с толку. Грэг не спотыкался. И вдруг понимал, что Танги нет. Нет Танги. А вслед за этим озарением приходило следующее – нет платьев, туфель, скрипа быстрых шагов по лестнице. Нет голоса Элис.
Грэг бросал взгляд на часы, спешно обходил дом и не узнавал свою территорию. Пробовал набрать телефонный номер, но цифры не поддавались, не выстраивались в нужную комбинацию. Он выдвигал ящики стола и не понимал, чьи в них вещи. Хватал фотографию на секретере, опускался на кровать. С десятилетней давности снимка – океан, песок, пинаколада – на него смотрел счастливый молодой человек и его спутница. В парне Грэг не без усилий узнал себя, а в девушке – свою жену.
И, может быть, впервые за долгое время вспомнил, что она есть.
Юрий Евгеньевич с сожалением отодвинул тарелку с бужениной:
– Динуля, больше не могу – лопну. Хотя погоди, не убирай…
Директор передвижного цирка № 13 Юрий Евгеньевич Барский даже слегка осоловел. Пожалуй, уже несколько лет ему не доводилось так вкусно есть – гастрольная жизнь предполагала только ресторанную еду по вечерам и бесконечный растворимый кофе с бутербродами в течение дня. Готовить было некому: жена Симочка умерла пять лет назад, и Барский за это время почти смирился с одиночеством и с перспективой доживать свои дни в Доме ветеранов цирка. Но сейчас разомлевший Юрий Евгеньевич смотрел на красивую (и наконец-то свободную) женщину, курившую напротив, и снова надеялся.