Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я дошла до того, что, на что бы я ни смотрела, я мысленно резала резцом. Лицо ли, пейзаж, летящую ли птицу — я ко всему примеривала свой граверный резец. И я думала: «Ну да, это легко вырезать реальный предмет, а как же изобразить в гравюре, в линии мои внутренние переживания? Все, что не имеет в мире воплощения, не имеет формы?»
Я давно уже отказалась — еще до поездки в Париж — от искусства, которое подчиняется рассказу, анекдоту, сюжету. Я поняла, что меня удовлетворит только такое искусство, которое берет формы внешнего мира лишь как средство выявить свою индивидуальность и передать зрителю внутреннее переживание художника. Но как это сделать в гравюре? Старой гравюры, многословной, многоштриховой, я не признавала. Она была скучная, служебная и такая униженная.
Гравюра второй половины XIX века!
Она совсем не исполняла задач, предъявляемых ей ее сущностью и характерными свойствами ее техники. Многочисленные штрихи, тонкие и механические, или передавали характер масляной живописи, или карандашный и угольный рисунок, а то рисунок пером. И правда, граверы дошли в намерении передать материал другого искусства до большой виртуозности, но зато совершенно лишили деревянную гравюру самодовлеющего значения, и она влачила какое-то жалкое существование. В своем отрицании штрихов и штрихования я доходила до крайности, но это вытекало из оппозиционного чувства к ремесленной гравюре.
Меня увлекала краткость и сжатость гравюры. Я чувствовала в этом ее особую силу.
Карандашный рисунок, угольный, наконец, офорт я не любила. В них так легко и незаметно можно было впасть в излишние слова. Я никогда не любила лишних слов и жестов. Меня особенно интересовала линия как таковая. Линия, в которую слиты многие линии. Линия как синтез, но полная силы и движения. Линия, проведенная по линейке — я тогда думала, — мертвая линия, но линия, сделанная рукой, должна в каждой своей точке жить и петь и являть собой наиболее лаконичный и выразительный способ воплощения художественного образа. И я задумала линию подчинить гравюре, ее технике и ее материалу. Графики как искусства в России в то время не существовало. Будучи за границей, я как-то проглядела графиков. Кроме граверов Лепера, Ривьера и Валлотона, я никого не припоминала, кто бы остановил мое внимание. Бердслея я узнала позднее, когда он был воспроизведен в журнале «Мир искусства», так же как и Гейне[185], и других художников из «Simplicissimus»’а[186].
Упрощение и стиль — вот о чем я думала больше всего.
На время совсем забыла о живописи. Меня увлекала новизна техники гравюры, новизна способа выражения моего мироощущения. Я не могла дождаться осени и возможности на деле выразить все, что я приобрела, все, что открылось в моей душе художника.
Внешне лето прошло довольно однообразно и скучно.
По вызову отца нам пришлось довольно неожиданно уехать, многие мои работы оставались неоконченными.
Как только я вернулась в Петербург, на меня нахлынули всевозможные заботы, радости и впечатления. Моя гравюра ex-libris для Mme Вебер очень понравилась Бенуа, Дягилеву и всем друзьям как нечто новое и неожиданное.
Вскоре после моего приезда ко мне пришел и познакомился с моими родителями Евгений Евгеньевич Лансере. Он произвел на всех прекрасное впечатление своим умом, скромностью и тактом. Потом навестил нас Сомов; он объявил мне, что «они решили не выпускать меня из лап, пока я не сделаюсь гравером».
«…Сию минуту я еду к Бенуа, куда приглашена редакция журнала „Мир искусства“[187]: Дягилев, Философов[188], Бакст, Нувель, Нурок и другие и я, с целью нас познакомить и сговориться насчет работы. Я чуточку волнуюсь. Итак, Адюня, Ася понемножку пускается в путь. У Матэ и Репина еще не была.
Сегодня вдруг звонок, и приходит Елена Константиновна Маковская. Она с большим любопытством расспрашивала меня и не хотела верить, что я училась у „самого“ Уистлера.
…Вчера я вернулась поздно от Бенуа. Там было очень много народу, все одна дружная компания товарищей, человек пятнадцать. Среди них я и Анна Карловна, были две дамы. Между нами были художники, литераторы, один композитор и один философ-эстет. Многие между собой дружны еще со времени гимназии и университета. Меня они поразили своей энергией, жизненностью и солидарностью. Но гвоздем их собрания был Серов, которого я так хотела видеть. Он очень прост и мил. Да все они так просто себя держат, и все почти на „ты“.
Дягилев мне не понравился, хотя лицо его умно и очень характерно. Но от всей его особы веет самоуверенностью и самонадеянностью безграничной.
Как только нас познакомили, он тотчас стал говорить со мной о моих гравюрах и о своем желании, чтобы я работала в журнале „Мир искусства“. Он это сделал в таком тоне и с таким видом, что сразу вызвал во мне оппозицию, я ответила ему сухо и резко, и мы разошлись в разные стороны. Александр Николаевич и Дмитрий Владимирович Философов старались смягчить нашу взаимную шероховатость{32}.
В этот вечер долго обсуждали вопрос о рисунке обложки для нового журнала „Пантеон“, в редакторы которого приглашен был Дягилев. Рисунок был довольно большого размера и изображал четырех скачущих лошадей с Аполлоном в триумфальной колеснице. Внизу — барельеф из театральных масок. Рисунок будет делать Лансере, а гравировать поручено мне[189], но я взяла эту работу с условием, что мне будет дана полная свобода гравировать как я хочу. Вот до чего доходит мое нахальство!
Что-то скажет Репин, когда узнает о моем участии в журнале „Мир искусства“? Наверное, предаст меня анафеме…»[190]
Приняв такой ответственный заказ, я отправилась к Василию Васильевичу, захватив с собой рисунок обложки. Придя к нему в академию, где он жил, я застала у него большое общество. В его маленькой гостиной, которая помещалась рядом с его личной мастерской, находилась его жена Ида Романовна, дочка Мария Васильевна, две какие-то дамы с мужьями и несколько учеников Василия Васильевича. Мы, его ученики, скоро перешли с ним в его мастерскую, куда неожиданно пришел и Илья Ефимович. Поздоровавшись со мной, он спросил, давно ли я вернулась. Я ответила, что давно. С этого момента между мной и Репиным начинаются фатальные недоразумения. Мне