Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Год 1899/1900 был годом крайне напряженной работы. Я работала с утра до вечера с необыкновенной энергией. С первой заказной гравюрой для журнала «Пантеон» меня постигла неудача. Об этом я пишу Аде:
«…Просто ты не можешь себе представить, как дни у меня заняты!
Живописью я последнее время почти не занимаюсь. Гравюра „petit art“ у меня все время берет и столько приносит треволнений, что я за последнее время совсем извелась. Одна тень от меня.
Помнишь, я тебе писала про обложку, которую я делала для журнала „Пантеон“. Я проработала над ней два месяца, и когда она была почти совсем готова, пришли мне сказать, что она не нужна, так как композиция всей обложки им не нравится. (А ведь композицию они делали, а я только гравировала по их рисунку.) Я очень огорчилась и рассердилась, так что даже расхворалась. Все мое раздражение излилось на Лансере и Сомова, которые были ни при чем, и между нами произошло крупное объяснение. Дягилев избегал меня и даже не подумал извиниться. Я отказалась участвовать на выставке и в журнале и отказалась от всего их кружка.
Это было мне очень тяжело. Я во что бы то ни стало хотела заставить Дягилева извиниться и предложить мне деньги за исполненную мной работу. И он, наконец, пришел, все сделал, как я хотела; от денег, конечно, я отказалась, но мое самолюбие было хоть немного удовлетворено. Прости, что ввожу тебя в такие мелочи, но ведь это жизнь»[212].
Итак, эта зима имела в моей жизни громадное значение. Целый круг новых товарищей и развитее и образованнее меня. Среди них я находила ответы на многие вопросы, мучившие меня. Я встречала у них поддержку в моем намерении создать новую гравюру. Я получила от них какое-то «утверждение» себя. Я начала находить свое маленькое самостоятельное место в искусстве, где могла свободно делать что хочу и проявлять без всякого давления свое собственное мироощущение.
Среди зимы на две недели мы всей семьей уехали к дяде Володе в Сясьские Рядки.
Был сильный мороз. Не приходилось много гулять. Я, сидя на подоконнике, резала вид из окна: кустики и домики. Так родилась гравюра «Зимка».
До лета я продолжала усердно работать у Матэ. Сделала ряд натурщиц. Одну штриховой манерой (стоящую). Помню, зачернив доску и не сделав рисунка, я прямо резала с натуры.
Сделала несколько натурщиц в красках по принципу camaïeu на трех, четырех досках.
Как-то в редакции Дягилева мне попался красочный офорт Якунчиковой — пейзаж. Я им очень любовалась и под его впечатлением сделала гравюры «Дорожки» и «Долинка».
По вечерам по-прежнему в мастерской у Матэ мы рисовали живую модель. Серов, Бакст, Лансере, Сомов и я…
Подходило лето. Часть его я провела в области Войска Донского и в Финляндии. В конце его, вместе с Анной Карловной, ездила в Париж на Всемирную выставку. (Об этом я пишу особую главу.)
Осенью, когда я вернулась в Россию, меня навестил Василий Васильевич Матэ. Он пришел посмотреть, что я успела сделать за лето и как готовлюсь к конкурсу. Он остался очень доволен гравюрой «Луна», находя, что в ней отразилась моя любовь к японцам. Еще ему понравилась гравюра «Финляндия с голубым небом» и «Сидящая фигура». Он стал мечтать о том, чтобы я взялась резать в два-три тона рисунки Александра Иванова из священной истории[213], чтобы издать Евангелие с этими гравюрами. Он даже предпринял шаги для осуществления этого — побывал у Саблера[214], товарища обер-прокурора синода. (В то время все религиозные издания сосредоточены были главным образом в синодальных типографиях.) Особого поощрения он у Саблера не нашел, пришлось отложить это намерение до более благоприятного времени.
В начале ноября состоялся конкурс. Мною были выставлены следующие гравюры:
1) «Персей и Андромеда». 2) «Зимка». 3) «Дорожки». 4) «Долинка». 5–8) «Натурщицы». 9) «Сидящая фигура». 10) «Экслибрис». 11) «Финляндия с голубым небом». 12) «Луна». 13) «Русалка». 14) «Финские озера».
Этот конкурс принес Василию Васильевичу Матэ и мне много огорчений. Мои гравюры были приняты профессорами или с полным равнодушием, или с нескрываемой враждебностью[215].
На следующий день после заседания совета Василий Васильевич мне подробно все рассказал. Рассказывал с большим волнением, обидой, со слезами на глазах. Вот что я узнала. Мне совсем не хотели дать звания, и я прошла только тринадцатью голосами против двенадцати.
Куинджи прямо объявил, что он ничего в этом не понимает и воздерживается, Беклемишев — тоже, В. Маковский объявил, что мои гравюры дрянь и чепуха, а Илья Ефимович Репин, когда Василий Васильевич горячо меня защищал, крикнул через стол:
— Довольно, довольно, вы влюблены в Остроумову, оттого и защищаете ее!
— Подумайте, Анна Петровна, чем заткнул мне рот! — говорил огорченный мой добрый учитель. — Еле дали вам звание, а вы заслуживаете быть посланной за границу! — повторял Василий Васильевич.
Мне приходилось его успокаивать.
В день открытия конкурсной выставки я мрачно ходила по залам; замечала, как мои прежние товарищи по мастерской Репина избегали меня.
Двое или трое из товарищей, которые были со мной прежде поближе, подошли, и один из них, указывая на мои вещи, сказал:
— И это все? Не стоило живопись менять на это!
Но были исключения. Помню, как я была удивлена, когда подошел ко мне какой-то незнакомый посетитель в свитской военной форме и стал хвалить мои гравюры.
Сказал, что непременно напишет статью в газете о моих гравюрах (он, кажется, писал под псевдонимом Кончак[216]) и что, если я хочу, выхлопочет мне через государыню Марию Федоровну заграничную командировку от Поощрения художеств.
Я благодарила, но решительно отказалась, говоря, что взяла бы командировку только от академии.
Я