Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но честный с самим собой художник не может не замечать червоточины в этом преуспеянии, не расслышать привкуса дегтя. Потому что, будь ты хоть трижды Аркадием Райкиным, Сергеем Образцовым или Майей Плисецкой, ты – крепостной, пусть и отпущенный на оброк!
Вот как Александр Межиров высказывается о себе в своем “выездном” качестве:
Ради галочки летая
В разных “боингах” и “Ту”,
Ради галочки болтая
Всяческую ерунду
Это были скверные полеты.
Облака. Туман.
Редко-редко – звук правдивой ноты.
В остальном – обман.
Выездной осколок фальшфасада,
Что тебя вело
По кругам имперского распада,
Сквозь добро и зло…
Если войско на плацу весеннем
Строится в каре,
Ничего, товарищ, не изменим
При плохой игре.
При плохой игре хорошей миной
Царства не спасешь,
И любая правда станет мнимой,
Превратится в ложь.
Прах войны холодной отряхая,
Лондоном дыша,
Понимал – игра была плохая,
Мина – хороша.
И еще случайное, другое,
Молния и гром.
Под одним зонтом над Темзой трое,
Под одним дождем.
И от этого невольничьего жизненного опыта и взгляда на вещи не избавиться, как от клейма, даже на старости лет и за тридевять земель. Есть у Межирова длинная баллада о службе в американской негритянской церкви – что, казалось бы, дальше от отечественной повседневности?! Но в финале внезапная отсылка к привычной советской газетной ремарке (“все встают”) придает стихотворению двусмысленное обаяние (“для тех, кто понимает”), делая поправку на очень специфическое прошлое лирического героя:
…В то же время
в костеле
со всеми поющими встану
И услышу гитару, которая вторит органу,
Или наоборот.
И, раскачиваясь, пританцовывая вожделенно,
Весь костел за коленом выводит колено,
В духе битлзов поет…
………………………………..
Ксендз кончает пастьбу,
и счастливое стадо
Возвращается с неба на землю,
испытывая торжество.
Все встают,
как у нас в СССР, говорят,
и поют,
что бояться не надо
Ничего… ничего…
Драгоценный горький привкус привносят в балладу именно финальные строки, тщетно заклинающие страх – чувство, слишком знакомое выходцу из СССР.
Гражданская причастность к происходящему в стране и обществе может оборачиваться – и сейчас мы это на себе все сильней испытываем – скверным чувством, которое в теории права называется ненаказуемой виной: осведомленность о зле и невмешательство. Это чувство толкает на жертвенные эскапады, вроде пастернаковской публикации “Доктора Живаго”, которую Наталья Иванова назвала вызыванием “судьбы на себя”, или на решительный разрыв популярного советского комедиографа Александра Галича с официозом.
Как водится, виноватыми и ответственными за ошибки и преступления истории чувствуют себя не фактически виноватые и ответственные, а наиболее совестливые. И вот это, по‐моему, – подспудная драма Александра Межирова, и самые, на мой нынешний вкус, сильные его стихи имеют в подоплеке подобные тягостные переживания. (Эти переживания наверняка усугублялись ужасным биографическим обстоятельством: автокатастрофой, ставшей причиной гибели человека и сделавшейся “пожизненной мукой” Межирова.)
Так или иначе, но, скажем, рифмованный автобиографический очерк в 16 строк положен на довольно забубенный мотив:
* * *
“Все это трали-вали…” – думает он…
Юрий Казаков. Трали-вали
Сперва была – война, война, война,
А чуть поздней – отвесная стена,
Где мотоциклы шли по вертикали,
Запретную черту пересекали
Бессонницей, сводящею с ума
От переводов длинных по подстрочнику, —
Забыться не давали заполночнику
Советские игорные дома.
Эпохи этой банк-столы, катраны
И тумбы17 – зачаженная подклеть,
И – напоследок – страны, страны, страны
В чужой земле, где суждено истлеть,
А вот воскреснуть предстоит едва ли, —
Неважно, кто меня перевезет —
Ладья Харона или просто плот,
А может быть, паром из “Трали-вали”18.
В приведенном выше стихотворении пытка бессонницей лишь поминается в сонме других жизненных напастей и превратностей, а вот это – из моих любимых – целиком посвящено блужданиям по пограничной области между сном и бодрствованием, а поскольку ум лирического героя заходит за разум, то в стихотворении на равных поминаются реалии переводческих поездок в Грузию и заоконная явь бессонной ночи:
Хоронили меня, хоронили
В Чиатурах, в горняцком краю.
Черной осыпью угольной пыли
Падал я на дорогу твою.
Вечный траур – и листья, и травы
В Чиатурах черны иссиня.
В вагонетке, как уголь из лавы,
Гроб везли. Хоронили меня.
В доме – плач. А на черной поляне —
Пир горой, поминанье, вино.
Те – язычники. Эти – христиане.
Те и эти – не все ли равно!
Помнишь, молния с неба упала,
Черный тополь спалила дотла
И под черной землей перевала
Свой огонь глубоко погребла.
Я сказал: это место на взгорье
Отыщу и, припомнив грозу,
Эту молнию вырою вскоре
И в подарок тебе привезу.
По-иному случилось, иначе —
Здесь нашел я последний приют.
Дом шатают стенанья и плачи,
На поляне горланят и пьют.
Или это бессонница злая
Черным светом в оконный проем
Из потемок вломилась, пылая,
И стоит в изголовье моем?
От бессонницы скоро загину —
Под окошком всю ночь напролет
Бестолково заводят машину,
Тарахтенье уснуть не дает.
Тишину истязают ночную
Так, что кругом идет голова.
Хватит ручку